СКАЗКИ-СНЫ

 

СКАЗКИ-СНЫ

    Конечно, жалко, что треть жизни проходит во сне. И так «ничтожество посреди вечности», так еще треть этого времени, все-таки принадлежащего тебе – утекает расплывающейся иллюзией. Но так интересно видеть сны… Деятельность мозга во сне отличается от нормальной, житейской его работы тем, что в ней нет логики. Есть память, желания, ощущения, замыслы, привычки, надежды, радости и страдания – а физических и моральных законов, управляющих ими, нет. Этакая Божья усмешка. Или шуточки «продвинутого» биологического организма. Мозгу надоедает ограничивать себя логическими рамками, и он «ослабляет вожжи» — отдохни, хозяин, пофантазируй. А проснешься – вот тебе и развлечения. Ты же любишь развлекаться…
    Ну, развлекся, посмеялся (задумался, ужаснулся) – и пошел заниматься привычными делами. Упорядочивать мир логикой. И забыл про сон – а хорошо еще, если вообще с утра его помнишь.
    Сны – это нереализованные желания, неосознанные переживания, несбывшиеся замыслы, которые не свершатся, потому что есть законы бытия – преграды для желаний. Но человек постепенно преодолевает эти преграды – закончик за закончиком. Возможно, сны – это в какой-то степени тренировки мозга для такого преодоления. Не зря же во сне рождаются открытия, стихи и популярные таблицы.
    Я несколько своих снов взял и записал. Немного доделал, довспоминал наутро, добавил чуть-чуть упорядоченности – вот вам сказки. В детстве все хотят сказок на ночь. Сказки мне и снились. Это тысячная часть тех сказок, которые я видел. В детстве – детские, позже взрослые.
    Вот такого плана:

ЕВРОПЕЙЦЫ

    Бизнесмен, предприниматель Мешков готовился ко встрече с другим бизнесменом Свистуновичем. Тот был куда круче Мешкова, почти олигарх. У него дом был похож на выставочный павильон – он возвышался над горой, стоящей недалеко от города, и весь переливался синим стеклом и золотой арматурой. Купол дома Свистуновича был почти круглым, но немного асимметричным – это придавало ему еще большую притягательность; предметы стандартной геометрической формы легко усваиваются визуально, особенно если у тебя мозг физика или математика, каковой был у Мешкова, — но если эта форма искусно слегка искажена, от нее невозможно оторвать взгляд. А вот еще если взять лицо живого человека, то нет проблемы забыть его – ну лицо и лицо, будь ты хоть «секс-символом» или редким уродом, — а лицо утопленника или повешенного бывает забыть трудней, чем удержать в памяти. Тоже искусно искажено – в данном случае природой смерти. Так и в геометрии, и в дорогой архитектуре. Нет, Свистунович был серьезным человеком.
    К такому событию готовиться надо. У Мешкова-то дом был простой, хотя, естественно, и в несколько этажей, и в полгектара, и в парковой зоне города. А фирма Мешкова была построена рядом, — так, чтобы, когда идешь по стеклянной галерее от дома к вертолетной площадке, был виден операционный зал. Там сидят его работники, разделенные друг от друга перегородками. Форма офиса была Т-образной, как свадебный стол. Где как бы место жениха с невестой – там генеральные и замы, а в самых крылышках буквы Т – секретарши. Мешков, тщательно выбритый, и умащенный благовонными одеколонами, шел к своему вертолету по галерее, построенной немного наискось над длинной перекладиной буквы Т, тоже асимметрично. Он выпил немного коньяку Martell перед поездкой. Он размышлял, как он будет рассказывать Свистуновичу о своем товаре и как они посчитают себестоимость нового товара, который Свистунович сделает в Шанхае из товара Мешкова. Себестоимость должна сойтись. Вообще, он сильно поднимется, если всё будет удачно.
    По пути Мешков увидел в дальнем от себя крыле гроб, на котором лежало много белых цветов. Он вспомнил, что умерла одна из его секретарш, ему вчера говорили. Имя он забыл – то ли Лена, то ли Люба; он помнил только, что она однажды рассыпала бумаги во время совещания и долго их собирала; а в другой раз она пила Chablis – этикетку он тоже помнил, 170 долларов с чем-то; ну, вкусное. Она, кажется, сильно уставала на работе и собиралась уходить из фирмы, — если только это она, у Мешкова было несколько секретарш. Вокруг было много ее родственников – наверное, это до вечера. Мешков открыл стеклянную дверь, зашел в вертолетную, ему открыли дверь вертолета, и он сел за штурвал.
    Вертолет у него был хороший, Land Rover Chop, бесшумный, с прозрачной кабиной и большим синим экраном. Мешков подумал, что он немного растолстел; он включил на экране камеру внешнего обзора и осмотрел себя в вертолете. В белом костюме он все же очень неплохо смотрелся. Так, нормально; перед визитом посмотрим, что в фирме. Экран разделился на несколько фрагментов, в каждом из которых были видны различные залы и комнатки. Все работали; кто сидел, опустив голову над бумагами, кто бегал по офису. Обстановка была деловая, никто не смеялся и не конфликтовал. С общей мозаичной картиной диссонировал гроб, засыпанный белыми розами, и бедно одетые плачущие люди, их было много. Лица секретарши было не видно, да и не хотелось наводить на него камеру. Надо будет им помочь чем-нибудь, — подумал Мешков; — но это не сейчас, конечно.
    Он поднял вертолет и неспешно, боком полетел над городом – хотелось немного поразмышлять. Внизу, в сером тумане, ездили автомобили и скоростные поезда, дымили трубы заводов. Вертолетом управлять вручную было не нужно, — маршрут был заложен в программу; и он медленно, набирая высоту, поднимался к горе со стоящим на ней домом Свистуновича. По сравнению с куполом дома, посадочная площадка была маленькая-маленькая, она выглядела как минарет возле мечети, но на верхушке этого минарета была маленькая табуреточка, к которой и поднялся по спирали вертолет Мешкова. Он совместил магнитную подушку с центром площадки, и вертолет мягко притянулся к ней. Внизу едва виднелись долины, речка и город маленькой сеточкой в форме инфузории. Было страшно выходить из вертолета, — казалось, что страшным порывом ветра тебя сдует с площадки в бездну и ты долго с криком будешь падать вниз, — но Мешков знал, что это иллюзия и гравитационное поле окружает площадку со всех сторон, упасть с нее невозможно. Он поправил костюм, чуть подвинул воротничок расстегнутой темно-синей рубашки и зашагал вверх, по наклонной дорожке, ведущей в приемную.
    Свистунович встретил его в круглой комнате, сидя поодаль от гостевого дивана за круглым же переговорным столиком. Пол был прозрачным, и было видно, как внизу плывут облака. Жестом руки Свистунович пригласил Мешкова за столик. Слуга подал коньяк, и они заговорили о себестоимости. Мешков показывал диаграммы и таблицы на большом экране, Свистунович подпер подбородок рукой и одобрительно покачивал головой. Он тоже был в белом костюме и синей рубашке, и был полноват, а смотрелся больше и лучше Мешкова – это было заметно с первого взгляда. Он был лысым, и лысина его блестела. Голова его была шишковатой, лоб немного скошенным. К тому же он был лучше физически сложен – в молодости он был боксером, и это было видно по его целенаправленному взгляду, сложенным вместе рукам, которые он клал впереди себя на столик, и, конечно, прижатым ушам, как бы приклеенным по обеим сторонам головы.
    Схема складывалась, интересы сходились. Минут через двадцать они перешли на «ты» и позвали двух референтов. Свистунович убрал руки со стола и немного подвинулся назад вместе с высоким стулом, похожим на стулья у барной стойки. Мешков, наоборот, напрягся – ему, кажется, светило хорошее будущее. Он становился компаньоном значительных людей.
    - Пока готовятся документы, я тебя познакомлю со своим наследником, — сказал Свистунович. Он нажал кнопку и сказал в пространство: — Ванюша, войди, познакомься с нашим новым другом.
    В комнату вошел большой рыхлый парень, совершенно непохожий на Свистуновича. Может быть, похожи были только глаза, но и то отдаленно – отец был энергичен, его глаза метались по сторонам и, когда останавливались на собеседнике, их движения направленно концентрировались, сканируя; как бы выискивали в нем отверстия; — но круглые глаза сына были пустыми и апатичными. Свистунович — старший был комком мышц, руки его были жесткие и мозолистые; — Ванюша как будто был обтянут молочной просвечивающей кожей, не знавшей трудностей. У него не было талии, животик нависал над брючным ремнем, нижняя часть тела при ходьбе колыхалась в отглаженной материи. Создавалось впечатление, что, в отличие от обычных людей, у которых, когда они ранятся, появляются порезы на коже и выступает кровь – в этом случае у сына Свистуновича с тихим треском лопнет оболочка и появится вата. В лучшем случае вата, подумал Мешков. Он испытал некоторое удовлетворение, увидев наследника Свистуновича. У самого Мешкова были сын и дочка, они были высокими и красивыми. Сын был студентом мехмата в университете, дочь училась в Кембридже на юриста, и у нее был приятель в Германии.
    Бизнесмены шутили; Ванюша отрешенно и кисло улыбался, глядя сквозь прозрачные стены переговорной на проплывающие рядом облака. Они отражались в его выпуклых лиловых глазах. Наконец, пришли референты с двумя листками в руках – по традиции было принято их подписывать, чернилами и гусиными перьями. Свистунович хлопнул сына по рыхлой попке, направляя его к дверям, и тот ушел с явным облегчением. Они по очереди обмакнули перья в чернильницу, похожую на кристалл кварца с выточенным в нем круглым отверстием, и подписали листки. Аудиенция заканчивалась, сердце и душа Мешкова были на седьмом небе, хотя он не подавал виду; пора было приподниматься в прощальном поклоне, но вдруг Свистунович сказал:
    - А ты еще никогда не был на промиссории? У меня как раз сейчас будет время сеанса.
    Мешков застыл на месте. Конечно, нет; конечно, он был не на таком уровне.
    - А хочешь поассистировать?
    Ну, конечно, Мешков хотел. Да что там хотел – мечтал и мечтал. Об этом мечтает каждый бизнесмен. Это было огромной удачей. Да, видимо, он хорошо поднимался. Его, кажется, ставили на рельсы.
    Свистунович поднялся со стула и повернул на рукаве какую-то штучку, похожую на запонку. Прозрачные стекла комнаты медленно потемнели. Со всех сторон стало исходить голубое сияние, а вокруг по стенам комнаты кружились золотые звезды. Они вдвоем находились внутри огромного синего шара, на прозрачном помосте, расчерченном золотыми линиями, подобно широтам и меридианам, поворачивавшемся вокруг своей оси то в одну, то в другую сторону. Мешкова охватило возбуждение, особенно в низу живота. Внутри его тела разливалось сладкое тепло.
    Свистунович снял с себя одежду и жестом показал Мешкову сделать то же самое. Он встал в центр круга, где сходились экватор и меридианы, широко расставил ноги. Мешков увидел, как тело Свистуновича раздвигается в стороны к низу, плечи сужаются, в них уходит голова, руки исчезают, а ноги превращаются в конструкцию, похожую на постамент портового крана. Свистунович постепенно трансформировался в пирамиду из синего стекла и блестящего металла, так же, как и окружающее пространство, мерцающую золотыми переливающимися звездочками. У нее не было ни глаз, ни рук, вообще не стало ничего человеческого. Пирамида передвигалась на двух опорах, которые завершались небольшими движителями, похожими на гусеницы.
    Одежда Мешкова упала с него и исчезла. К своему удивлению, он превращался совсем в другой объект – он становился каркасным шаром, сделанным как бы из черной арматуры, совершенно пустым внутри. Его руки и ноги стали тонкими, но он мог передвигаться быстро и легко – вся конструкция состояла из шарниров. Голова его несоразмерно маленьким шариком пристыковалась наверху большого шара и также была совершенно пустой. Не было рта, а глазки стали маленькими черными точками; уши же превратились в сетчатые локаторы. На концах тоненьких арматурных ручек находились большие проволочные захваты. Однако внутри в низу его пустого корпуса находились две тарелочки из металла, похожего на алюминий; они располагались параллельно полу, и они вибрировали и дребезжали, прижимаясь друг к другу, — при этом он испытывал сильнейшее возбуждение, подобное половому, близкое к оргазму, но выхода этому оргазму не было. Мешков быстро, на полусогнутых шарнирных ходульках перемещался вокруг малоподвижного Свистуновича; он был готов к дальнейшему.
    В комнате появился звук, похожий на гудение басовых органных регистров, он усилился и перешел в мерную, ритмическую пульсацию. Окружающее пространство стало еще темней, оно все вибрировало в этом ритме. Золотые звезды начали вращение по орбитам вокруг центра комнаты, в которой совершалось действо.
    У Свистуновича-пирамиды еще шире раздвинулись ноги-гусеницы. Вдруг внизу него со звуком сервопривода открылись не то створки, не то дверцы, и из открывшегося отверстия стал опускаться какой-то предмет. Мешков в полуприседе-полупоклоне быстро подкатился к Свистуновичу и обхватил этот предмет тоненькими лапками, крепко и надежно, словно он всю жизнь это делал. Он изъял — это — из тела Свистуновича. Предмет оказался многогранником странной неправильной формы, а сделан был из того же материала, что и теперешнее тело Свистуновича, и стены комнаты – он тоже был из синего стекла в металлическом каркасе, и на его поверхности тоже мерцали звездочки. Но этот предмет был весь в машинном масле, и оно стекало по его поверхности, и лапкам и каркасу тела Мешкова, и капало на пол, и струилось из открытых створок пирамиды, породившей этот объект. Масло было Castrol – уж что-что, а Мешков разбирался в ароматах, и никогда бы не спутал Castrol и Mobil – но это было не простой аромат чистого Castrol, а смешанный с какими-то другими изысканными благовониями, напоминавшими сандал или розовое масло, но лучше, чем натуральные запахи. Мешкову нестерпимо захотелось лизнуть предмет; его возбуждение достигло крайней степени, но лизнуть было нечем, как нечем было закричать от радости участия в таинстве. Вдруг часть стены стала уходить вверх; открылся выход из комнаты, из которого полился розово-лиловый свет. Оттуда к Мешкову выдвинулся широкий трап, по которому он быстро засеменил вверх, прижимая к себе драгоценный предмет. Взбежав по трапу, Мешков увидел огромную конструкцию все из того же сине-звездного стекла, золотого металла – но вся она сияла ослепительным холодным светом. Мешков увидел в этой конструкции выемку особой формы, в который он должен быть вставить несомый предмет – но он, казалось, никоим образом не подходил по форме к этой выемке, невозможно его было туда вставить. Однако какая-то сила уже притягивала предмет к конструкции, он выскользнул из лапок Мешкова и вдруг непонятным образом втянулся в выемку, и тут же стал неотличимой частью конструкции. Мешкова тут же оттолкнуло невидимой волной, и он моментально оказался на прежнем месте, возле пирамиды-Свистуновича, который уже не сверкал звездочками и золотым металлом, а был темным и неподвижным. Открытые створки внизу его туловища свисали вниз, последние капли масла, застывая, стекали с них, подобно рыбьему жиру. Пульсирующий органный звук стал исчезать, закрылась дверь, потух лиловый свет, пропали звезды; комната опять стала превращаться опять в переговорную с круглым столиком.
    Мешков с удивлением обнаружил себя голым, стоящим посреди переговорной. Его одежда валялась вокруг. Было холодно. Внизу его тела еще дребезжали тарелочки, и он был по-мужски возбужден, однако это уже не было подобно эротическому чувству, а было даже как-то немного больно, как будто у него был растянут пах. Слуги, стоящие вокруг, собрали и подали ему одежду. Свистунович был в пиджаке и рубашке, но без брюк, трусов и босиком; он стоял у дивана, собираясь присесть на него, и в руках у него была салфетка, которой он обтирал нижнюю часть тела от жидкости, похожей на рыбий жир. Лысина его была в поту, а волосы на ногах и всем остальном прилипли к телу. Мешкову было неловко от своего возбуждения, которое никак не успокаивалось, и по немного насмешливой улыбке Свистуновича было видно, что тот доволен положением Мешкова. Было ясно, что Мешков выполнил ту роль, для которой он годился – но это было не то, что сам он предполагал, и надо было что-то менять в жизни, чтобы подняться на тот уровень, на котором находился Свистунович и ему равные. Возможно, что он не сможет этого совершить, и он не знал, как это сделать, и как следует рассматривать улыбку Свистуновича – то ли как ободряющую, то ли как превосходящую, устанавливающую статус-кво между ним и Мешковым, определившийся в ходе промиссории.
    Когда Свистунович обтерся и надел оставшуюся часть костюма, им подали коньяк и фрукты. Встреча была окончена, они попрощались, слуги открыли двери переговорной, и Мешков направился по дорожке вниз, к своему вертолету. Под его ногами было пасмурно – облака опустились вниз, и за ними не было видно города.
    Он в задумчивости проделал весь обратный путь. Водородный двигатель работал бесшумно, немного слышен был только шелест лопастей, неспешно рассекающих упругий воздух. На паноптикуме экранов перед Мешковым, облокотившимся на поручень кресла, плыли городские пейзажи. Город был огромным, примерно пятьсот на триста пятьдесят километров, с пересекающимися автодорогами и трассами скоростного транспорта, озерами, парками, промышленными зонами и центрами развлечений. Мешкову думалось о том, что он вряд ли сможет выйти на уровень Свистуновича (хотя, чем черт не шутит?)– но теперь у него в подсознании навсегда запечатлелось его состояние во время промиссории. Медовая сладость во всем теле чувствовалась, тарелочки звенели, — и, пожалуй, это ощущение поселилось в нем навсегда.
    Через несколько минут он уже шагал обратно к своему дому, по стеклянной галерее с дорожкой над офисом, думая о бизнес-планах и себестоимости. В комнате, где стоял гроб секретарши, еще толпился народ. Мешков вспомнил о том, что надо бы им помочь. Я отошлю им два ящика Chablis, подумал он; или все же ящик? она любила Chablis… Потом он вспомнил, что на похоронах Chablis не пьют, а пьют водку. Ну, хорошей водки – это можно и три ящика, и поесть всяко-разно… И материальную помощь родителям там сколько-нибудь. Но только что же они все одеты во все черное, серое, лица простые и все друзья у них тоже как-то по-бедному… Ведь мы же европейцы…

РАЗНЫЕ ВЗГЛЯДЫ

    Дорожный полицейский A. Leporelli стоял у дороги и регулировал движение. Рядом с ним стоял маленький желтый мотоцикл с коляской – он был такой маленький, что едва доставал полицейскому до колена. A. Leporelli и сам был небольшого роста; одет он был в желтый кожаный костюм с черной полосой на боках и рукавах по всей длине. Погода ранним летним утром была прекрасная. Мимо A. Leporelli неслись самые разные машины – и большие, и маленькие; но он не обращал на них внимания, у него было философское настроение, и хотелось с кем-нибудь поговорить. Ведь люди ни о чем не думают, пока едут на машинах – это бесполезно потраченное время – ну как можно так жить? А у A. Leporelli было о чем поговорить с людьми.
    K. Borema ехал на своей машине на работу. Его машину издалека было видно – она была похожей на огромного жука, коричневого цвета, и с обеих сторон у нее были большие резиновые гусеницы, внутри которых по периметру перемещались резиновые же колеса. Посредине располагался кузов, подвешенный на торсионно-амортизаторной подвеске к этим гусеницам. Кузов был бронированным, машина весила примерно тонн тридцать. Она с огромной скоростью неслась по шоссе – попутные автомобильчики так и мелькали по сторонам. K. Borema сидел высоко над дорогой, как в экскаваторной кабине. Особенно он на дорогу не смотрел – в руке у него был телефон, по которому он беспрерывно давал команды своим подчиненным. Он все делал автоматически – у него был такой мозг, что мог одновременно и о деле думать, и машину вести прекрасно. Серая лента шоссе извивалась перед ним – только успевай вписываться в повороты. А те машины, которые двигались по его полосе, он просто пропускал под собой, между колесами-гусеницами.
    Вдруг он увидел что-то маленькое, желтенькое, справа внизу, у края дороги, машущее полосатой палочкой. Это был A. Leporelli.
    Надо было останавливаться – все-таки полиция. K. Borema резко тормознул, и вся разноцветная толпа машин – справа, слева и под колесами – мгновенно пронеслась мимо. И дорога стала свободной, потому что A. Leporelli остановил движение, и теперь тридцатитонный монстр мог съехать на обочину. K. Borema так и сделал, под прямым углом выехав на траву рядом с A. Leporelli и его желтеньким мотоциклом. Он открыл бронированную дверцу и молча слез по ступенькам к полицейскому; он был в сером костюме из хорошей материи, отглаженном, в черной рубашке; рост его был под два метра, и на руке у него были огромные золотые часы, на которые он все время посматривал, выставляя локоть, согнутый под прямым углом. Другой рукой он полез куда-то глубоко за пазуху, собираясь достать документы.
    - Я Вас не затем остановил, чтобы проверить документы или сказать, что Вы нарушаете правила, — сказал A. Leporelli. — Я знаю, что у Вас за документы. Просто у меня хорошее настроение, и я хотел спросить – а вот что вы там думаете о нашем человеческом будущем? Помните ли вы старые слова о добродетели, счастье; вообще о том, о чем писали писатели девятнадцатого века? Вы уж меня извините, но очень уж много стало людей, принимающих решения – а для чего? Каков смысл всего этого? Вот вы целый день с телефонами, зажатыми между плечом и ухом; распоряжаетесь, командуете… Такое впечатление, что без вас мир существовать не может. Не отвечайте, в этом уж точно смысла никакого нет. Я вот Вам стихотворение прочитаю, и даже Вас спрашивать не буду, что Вы об этом думаете. Вот Вы только послушайте, и мне больше ничего не надо. А потом мы с Вами просто поговорим – о погоде, о политике; может быть хотя бы о еде какой-нибудь. Я у Вас отниму несколько минут, — уж извините, я имею на это право.
    K.Borema решил, что лучше ответить; но ответил он так, как это делают люди его круга – одновременно утвердительно кивнув головой и неопределенно пожав плечами, ничего при этом не сказав. A. Leporelli продолжал:
    - Такое впечатление, что только вы можете «управлять процессом». Если вы не будете носиться на ваших вездеходах и вести разговоры о спасении мира с зажатым плечом телефоном – мир рухнет. А какой смысл в этом, вашем, — мире? Ну, сядем все на бронированные давилки, и будем перезваниваться. Разве о таком мире писали поэты лет пятьдесят-восемьдесят назад?
    К. Borema насторожился – этого еще не хватало… Но он все же спокойно спросил:
    - Стихи читать будете?
    - Буду, — сказал A. Leporelli, и прочел на память:

    И мне на счастье бы дождь попутный,
    Но только бьет в лицо ветер встречный,
    И я как будто живу минутой,
    А сам давно уже жду вечность.

    - Это здорово, — сказал К.Воrema, и потер под носом рукой с зажатым в ней телефоном. — Кто это написал?
    - Один из поэтов шестидесятых-семидесятых годов, я не помню кто, они тогда все были одинаковые.
    - И к чему Вы мне это говорите?
    - А вот хочу спросить, вы о вечности этой самой думаете? И как вы ее себе представляете?
    К. Воrema задумался. Он не привык не отвечать на вопросы, это было не принято в его кругу, но сказать что-нибудь толковое уже было нельзя. У него такое бывало, когда нужно было отчитать тост на гостевом ужине, а уже выпито столько, что ничего хорошего и оригинального в голову давно не приходит. И вот стоишь понуро с рюмкой в руке – и выдавливаешь из себя что-то тупое и тягучее, типа «…давно зная коллегу…исключительной честности и порядочности…хотелось бы сказать плохое, да не могу…и исполнения того, что он сам себе задумал…так выпьем же…» — и вот сейчас К.Воrema так себя почувствовал. Он разозлился, но вежливо сказал:
    - Да думаем мы обо всем, чётам, и о вечности тоже… Только что я Вам отчитываться буду? — И, чтобы закончить разговор или поддеть A. Leporelli, предложил: — Вы мне бы еще о любви почитали.
    - Хорошо, я почитаю. Только поэта другого времени, начала двадцатого века. После этого уже все было по-другому, и писали уже тоже по-другому:

    Мы с тобою звездной ночью
    Всем сплетеньем душ своих;
    Слов не нужно – молча, молча
    Делим время на двоих.

    Тихий, легкий ветер слышен,
    Соловьиный майский звон;
    Спи спокойно – тише, тише,
    Не прервись, легчайший сон;

    Сказка-ночь пройдет, умчится,
    И прийдет рассвета срок;
    Пусть случится, что случится –
    Мир силен, но не жесток;

    Счастьем нам его наполнить
    И подольше в нем пребыть;
    Жить весной, любить, не помнить
    Все, что можно позабыть.

    - Ну, а это кто? – спросил K. Borema, — только для того, чтобы что-нибудь спросить. Он чувствовал себя непривычно, ситуация была странной. Он впал в какое-то странное, ватное состояние. Не хотелось ни оставаться, ни ехать дальше. Это маленькое желто-полосатое существо вводило его в неуверенность, надо было как-то выходить из ситуации.
    A. Leporelli ответил: — Терентий Метлицкий, он родился еще в девятнадцатом веке, его никто не знает. А в тысяча девятьсот двадцать седьмом умер от туберкулеза. — Ну, я, наверное, больше не буду Вас задерживать, с Вашего позволения. Как вообще в жизни у Вас, как дела? Мне бы многое хотелось Вам рассказать, да ведь, наверное, тоже нет в этом смысла? У нас с Вами разные взгляды. На всех и на все. Но вы управляете серьезными делами, а я дорожным движением. Ну, будем же управлять. Главное, вы о нас вспоминайте. А то скоро все это совершенно никому не будет нужно.
    Он поправил на себе форму, убрал полосатый жезл в специальный чехольчик, пододвинул к себе маленький мотоцикл и перекинул ногу через седло, собираясь уезжать.
    K. Borema вышел из оцепенения. Он пошире расставил ноги-столбы, убрал в карман мобильный телефон, снова достал его оттуда, выбросил вперед правую руку локтем вперед и посмотрел на часы. Потом заходил вперед-назад, держа телефон наотмашь и размахивая им, как будто он был горячим, и K. Boremе хотелось его остудить.
    - Ты понимаешь, у нас жизнь напряженная, чётам, — заговорил он. – И нам не до стихов, хотя, чётам, кой-чего умеем, и делаем. Хорошо, что есть такие, как ты, и все нормально будет, если мы вместе работать будем, чётам…
    Но он заканчивал свою речь уже безадресно. A. Leporelli, ободряюще улыбнувшись, развернул свой маленький мотоцикл и поехал, вливаясь в поток машин. За его спиной развернулись маленькие голубоватые прозрачные крылышки, ими он помогал движению и ловко балансировал, пробираясь между машинами. A. Leporelli поехал по своим делам, ему было легко на душе, и много чего еще предстояло сегодня сделать.

    В задумчивости, продолжая отмахивать телефоном и часами, K. Borema залез в свой танк-вездеход, нажал кнопку, включил зажигание, дернулся назад, заглох, дернулся вперед, опять заглох; наконец, поехал по обочине, набрал скорость и резко вывернулся на середину шоссе; попутные машины шарахнулись от него, едва не столкнувшись друг с другом.
    Ему нужно было бы переговорить с руководством, уточнить ситуацию и принять пару решений, потому что без этого вот-вот могла сорваться важная финансовая сделка, и танкер с разгона мог сесть на мель в районе Марокко, и в дальней Центральноамериканской республике могла смениться власть в течение нескольких часов, – но он думал о другом. Этого парня надо бы привлечь к нам, он полезный, умный,- думал K. Borema, выписывая между машин зигзаги по шоссе, а те визжали тормозами, едва успевая увернуться от его гусениц. – Он вот даже сейчас, немедленно мне нужен – продолжал думать он, но мысль не успевала проявиться в осознании, туго вообще она шла — K. Borema не понимал, зачем ему именно сейчас нужен был этот мотоциклист с крылышками.
    И вдруг, резко выехав из-за поворота — он и понять не успел, что произошло – разом, махом он оставил под гусеницей желтый мотоцикл, и его аппарат слегка подпрыгнул, покачнувшись. Хруста он не услышал – звукоизоляция была отличной – но, сразу остановившись, он увидел в зеркало за собой несколько разбросанных желтых предметов странной неестественной формы. Посмотрев вниз и в сторону, он увидел лежащее прозрачное голубоватое сетчатое крылышко – легкое, невесомое, и ветер немного приподнимал его, и оно подрагивало на нагретом солнцем асфальте.
    Эх ты; во как получилось, — подумал K. Borema, и тут он вспомнил, зачем ему нужен был этот умный дорожный полицейский, который ко всему прочему и стихи знал. Ведь он мог придумать, как хорошо звучала бы одна строчка доклада, который K. Borema должен был зачитать во второй половине дня своему руководству. Доклад был важный, а строчка эта никак не выходила; нужен был поэтический образ, а у него с утра вертелось что-то типа «тяжелая мощь наших прекрасных танков, несущих в мир гуманизм…» Так вот этот парень, наверное, мог бы это в поэтическом виде написать, если бы он его попросил – ну, мы умеем просить, чётам… С таким народом мы не пропадем, работать только надо нормально, и все будет охрененно и классически…
    Но A. Leporelli, или тот предмет, которым он был сейчас – лежал на асфальте, бесформенный, и вокруг была кровь, и куски мотоцикла валялись по всей дороге, и от тела тянулась красная дорожка к гусенице машины K. Borema. И не то, чтобы это было страшно на вид, а просто уже сделать было ничего нельзя. И даже не это удивляло K. Boremу, а то, что ему казалось, что он не случайно совершил это – наехал на мотоциклиста; что-то внутри него немножко ухмылялось и кокетничало: ну, давай, рассказывай себе самому, что это «так само собой получилось». Как будто бы ему действительно захотелось задавить эту ничтожную стрекозу с жезлом, которая смеет сеять сомнения в нем, управленце порядком и процветанием общества. Это было неприятно, но K. Borema знал в себе такую особенность – и знал, как с ней бороться. Он сказал себе – ну, ты еще посомневайся, козел. У тебя еще сегодня, кроме доклада, еще куча дел – и школу новую открыть, и прибыть на два совещания, и счета в банке проверить, и узнать, прибыл ли в Меланерию самолет с грузом и нашими парнями, и справиться о здоровье жены председателя профсоюза – это все не считая мелких делишек, которыми он занимался по пути. В общем, чётам, если ты будешь думать обо всяких дорожных полицейских, тебе не хватит времени на сегодняшние дела, и они перейдут на завтра, а завтрашние дела на послезавтра, и чё получится-то в итоге? Некогда мне об этом думать, надо ехать и дело делать, чётам, в общем… Он не обязан был отчитываться о мелких происшествиях во время своего рабочего дня, а дорожные полицейские сами тут разберутся, это их работа.
    Он выбросил вперед правую руку локтем вперед и посмотрел на часы, повернулся и пошел к вездеходу. Вокруг стояли машины и люди, обступив место аварии, и на заднем плане уже суетился, выпрыгивая над толпой со своей камерой и микроном, востроносый проныра-журналист. Люди молчали и смотрели на K. Boremу. Они расступились, образовав коридор, и K. Borema прошел сквозь них.
    - Да, Ваше превосходительство, сделаем, — говорил K. Borema в телефон. – А там никого и не пустят за периметр. Да не больше трех сотен. Очень удачно ребята постарались. Спасибо, служим организации. Помню, помню про гуманитарные дела, не забудем. А на совещании я вам стихи прочитаю; я тут вспомнил про кое-кого, мне напишут…

ГОРОД ТРАМВАЕВ

    В этом городе много трамвайных маршрутов. Трамваи едут по разным улицам – иногда по извилистым зеленым бульварам, с разделительными полосами, чугунными заборчиками, дорожками и скамеечками, на которых сидят пенсионеры с газетами и зонтиками. По обеим сторонам этих бульваров растут огромные липы, между их черных стволов и изумрудно-зеленых листьев теряются столбы контактной линии. Дорожки, на которых проложены рельсы, вымощены гладкой брусчаткой. Осенью трамвайные пути засыпаны желтыми липовыми и кленовыми листьями, и когда листья опадают с деревьев, появляются таблички «осторожно, листопад» — летом их просто не видно. Иногда трамваи едут по широким улицам, среди автомобилей, а по сторонам этих улиц выстроены «сталинские» дома – массивные и угрожающие, из силикатного или желто-розового кирпича, но с претензией – рельефными выкладками и арками из кирпича красного, цементной лепниной на фризах и подпорках маленьких балкончиков. А иногда бывают улицы простые, рабочие. Тут не до глупостей архитектурных – утрамбованная земля, пучки вытоптанной травы, остатки выкрошенных бордюров, и к старым потрескавшимся шпалам привернуты рельсы, проложенные где угодно и как угодно. Улицы, собственно, в понимании этого слова, может и не быть – вариации могут быть разные. Может быть пустырь, среди которого стоят покосившиеся деревянные дома, у которых непонятно, имеются или нет хозяева; вишневые и яблоневые деревца, покореженные злым и пьяным населением – но не уничтоженные до конца, не сдающиеся; выкорчеванные железобетонные конструкции непонятного назначения, хаотично выпирающие поверх мощного бурьяна. И среди этого ландшафта, среди кварталов с разноэтажными деревянными строениями, магазинами, замусоренными переулками, гаражами, голубятнями – разворотные круги, неровные рельсы, и пересекающие их дорожки, протоптанные в разных направлениях. В летнюю жару душно и пыльно; хочется напиться воды, купить пива в ближайшем ларьке – но ты боишься опоздать на трамвай – ведь когда еще будет следующий? И ждешь, ждешь трамвая, а он все не приходит, и тебе надоедает ждать, и ты идешь по пыльной дорожке на другую улицу, и там тоже похожие рельсы, и дома, и практически тот же самый пейзаж, и ты теряешь дорогу, и бродишь по этим некрасивым улицам, и пытаешься вернуться; спрашиваешь дорогу, а тебя в ответ спрашивают – а откуда вы пришли? а если б ты знал, откуда…
    А зимой – горы грязного снега, и пассажиры, пробирающиеся к трамвайным путям, прокладывают в сугробах тропинки глубиной по колено, и чуть пошире ступни. Тропинки кривые; пассажиры трамваев скользят в них, подворачивая ноги, и ругаются. То мороз стоит; — среди морозного тумана не видно ни лиц, ни номеров трамваев; то оттепель, и холодный зимний ливень заливает все вокруг, и люди скользят по льду, не поднимая ног; — но они упорно, как будто инстинктивно, и каждый день, и утром, и ночью спешат к трамваям – и в мороз, и в ливень, и в свете фонарей, отраженном в огромных лужах. Трамвайных маршрутов много, и приезжему непонятно, куда идут вагоны; на остановках нет ни табличек, ни расписаний, и только жители этого города знают, куда направляются трамваи. Никак нельзя разобрать на кусочках картона названия улиц и районов, через которые проходят трамвайные маршруты – надписи не видны, стекла немытые, запотевшие или покрыты инеем. Только номера трамваев – светящиеся таблички; но толку-то в них? все равно не знаешь, куда ехать. Спрашиваешь у прохожих, тебе долго и неразборчиво отвечают; киваешь головой, хотя ничего не понял, просто из уважения к говорившему. И садишься в первый попавшийся трамвай. Он везет тебя, и колеса на стыках рельсов грохочут, и стекла дребезжат, и едет он долго; свет дня переходит в ночь, и опять наступает утро. Приезжаешь в какой-то дальний, захудалый район. Трамвай останавливается – все, выходите. Нет, не туда приехал; выходишь на какой-то пустырь совершенный, и не знаешь, куда дальше. И спросить не у кого. Ну, теперь только ждать следующего трамвая.
    А сами трамваи тоже разные – то они современные, чешские; иногда и в рекламе, в разноцветных наклейках на бортах; иногда старенькие, красные, деревянные и скрипучие, с подножками и ручками на кожаных ремнях, чтобы стоящие пассажиры хватались за них, когда трамвай раскачивается на скорости и в поворотах. Они даже иногда ездят не по параллельным линиям «один туда – другой обратно», а по одному пути с разъездами. (Знаете термин «трамвайное движение»?) Иногда какие-то серенько-синенькие и невзрачные, как в Ленинграде; еще гармошка посредине – это вообще не трамвай, а какой-то шланг соединительный, да еще и грохоту на всю улицу – заметаемую поземкой, продуваемую всеми известными ветрами… Нет чтобы как в Риме или Амстердаме – мягкая подвижная длинная шустрая и шуршащая конструкция, в ожидании замирающая прямо посреди улицы, у какого-нибудь древнего остова или музея искусств – а вот я вас давно заметил, садитесь, пожалуйста… Но это какое-то другое воспоминание – нет, эти трамваи другие. Эти трамваи едут куда-то по своим делам, им не особенно ты нужен. Хочешь сесть – тоже пожалуйста, но ты сам должен разобраться, куда ты едешь.
    А куда ты, кстати, едешь?
    Ты приехал в этот город к своей подруге, которую не видел много лет. Или к другу, с которым вы как-то поругались в ресторане, а потом больше не виделись. Какие-то бумажки у тебя в руках… сто лет назад записал, и не факт, что есть еще эта улица и этот дом. Условно говоря, улица Победы Пролетариата, дом 115, квартира стерлась. С этим листочком ты смотришь в глаза пассажирам; хочешь спросить, но что спрашивать? Никто не знает ни ее (его), ни тебя, ни дома, ни улицы. Зачем вообще ты сюда приехал?
    Трамваи стоят в заторах, утыкаются друг в друга, проезжают друг сквозь друга, разъезжаются на стрелках. Стоишь у ветрового стекла, трамвай разогнался с горки; навстречу другой; ну, все, кажется, сейчас удар лоб в лоб, и полетят во все стороны стекла, колеса, куски пластика, и ты вместе со всем этим добром; но нет; рраз, и разъехались…
    Иногда трамвай долго, настырно, мучительно тянет в горку; почему-то никак не может подняться, -то ли горка крутая, то ли упирается во впереди идущий трамвай. Время долго и надоедливо растекается по всему твоему телу; до судорог, до нервной дрожи в суставах. Выходишь из трамвая и идешь рядом с ним, и обгоняешь его, и теряешь из виду, оказавшись среди других разных трамваев. Начинаешь искать его, и не находишь, и продолжаешь терять время еще бесцельнее – так ты хоть ехал, а теперь вообще непонятно, куда идти.
    Трамваи выезжают за город, и едут по извилистым путям среди густого леса, среди елей и сосен. Морозной ночью страшно выходить из вагона; мучаешься сомнениями, но все же выходишь, и оказываешься посреди зимнего леса. И никого вокруг, и мороз сковывает тебя холодными обручами, стынут руки и ноги; неужели ты замерзнешь? Но вот уже за поворотом – свет фар другого трамвая, и облегченно вздыхаешь – подберут, не пропаду…
    А бывает, ты все-таки добираешься до того человека, который был тебе так нужен. Только у нее или у него какие-то дела, заботы, какие-то встречи с совсем незнакомым тебе обществом. Ты здесь совсем чужой. Но раз уж добрался, принимаешь участие во всех этих посторонних сборах и посиделках. Иногда посреди всего этого приходится делать то, зачем приехать; кое-как и неудачно, не так, как хотелось; вот, обсуждаешь перипетии жизни с приятелем во время какого-то совещания с директорами, рабочими, милиционерами какими-то, или же спишь с подругой среди какой-то большой комнаты, в которой толпа народу занимается своими делами – ужинает, смотрит фильмы, перебирает какие-то бумаги… Все не то и не так. И потом еще, уезжая второпях, опять ждешь трамвая на остановке, и, конечно, нужного тебе номера все нет и нет, и мимо тебя едут и едут уже давно знакомые тебе трамваи.

    Иногда странное чувство охватывает тебя – как будто ты уже был здесь раньше, и знаешь все эти пыльные улицы, и неровные бордюры, и тротуары с выкрошившимся асфальтом – каждую выбоину. Но нет, ты здесь никогда не был. Потому что это сон, и ты спишь, но знаешь об этом; и что больше всего удивляет – то, что этот сон продолжает предыдущий – тот, который ты когда-то видел раньше. В состоянии не-сна ты о нем и не думаешь, ведь ты живешь в другом, настоящем мире, и у тебя там дела другие, настоящие, — а в этот мир, в этот город возвращаешься редко. Но как только вернулся – сразу же его узнаешь. Когда ты проснешься, то не вспомнишь в подробностях, что тебе снилось, — ну разве что отдельные дома, пейзажи, вагоны трамваев, — но все как-то не ярко, размыто. Вот номера маршрутов иногда запоминаются. К примеру, номер 46; почему именно 46? И в следующий раз, когда тебе приснится тот же город, ты с удивлением опять узнаешь его, и опять поедешь на знакомом трамвае по знакомой улице, — которая все-таки будет выглядеть немного по-другому.
    Очень трудно вспомнить лица, проснувшись. Люди, которых ты встречаешь в трамваях и на улице, в реальности не существуют. Они похожи на твоих знакомых, но это не они. Единственное, что можно сказать – наверное, в них собраны лучшие особенности – черты лица, доброта, порядочность – тех, кого ты в жизни хотел бы видеть такими, как они.
    Промучившись в этом городе нереальное количество времени, ты начинаешь уставать от этих бесконечных улиц и трамваев. Много раз повторив один и тот же маршрут в разных вариациях, ты уже ненавидишь трамваи, рельсы, дома, прохожих, — весь этот изматывающий душу город, который не дает тебе добраться к тем людям, которые нужны тебе. Ты раз десять повторил в уме слова, которые должен им сказать, они вертятся в напряженно-пульсирующем мозге, просятся быть произнесенными, — но нет им выхода. А трамваи все едут и едут; к тебе и мимо тебя, с тобой и без тебя, один за одним, один за другим… Ты напрягаешь все свои чувства и мысли, чтобы ускорить время, или что-то изменить вокруг себя волевым усилием – чтобы трамвай ехал быстрее, чтобы он довез тебя, наконец, туда, куда тебе хочется; но вот проблема – ты сам-то и не знаешь в подробностях, — куда, чего и к кому тебе хочется. Однако все же в очередной раз заставляешь уставший мозг собрать мысли, и сгустить, собрать вокруг себя расплывающееся пространство – и вот все ускорилось, завертелось вокруг тебя, и трамвай, звеня, понесся с горы, и деревья, люди, трамвайные остановки замелькали по сторонам все быстрее и быстрее… ну, вот уже сейчас…

    И сон кончается. И с подпрыгивающим сердцем, которое молотит что есть силы то ли от ужаса и усталости от этого бесконечного во времени и пространстве города, то ли от радости того, что это всегда заканчивается пробуждением – облегченно вздыхаешь – ну, наконец-то наступил настоящий день. Настоящая жизнь; она маленькая, но твоя, и сейчас ты будешь делать то, что хочешь. А получится ли, не получится – это уж дело десятое.

2008 г.

ИНОПЛАНЕТЯНКА

    Я вышел гулять по родной деревне. Было раннее лето или поздняя весна, и я увидел ее. У меня внутри все перевернулось – откуда? Она сидела у нашего маленького пруда – как никогда, чистого, и смотрела на меня, слегка опустив голову. В руках у нее была какая-то палочка или камышинка, и она ей немного помахивала – нервничала.
    Наверное, я уже умер, поскольку чувствовал, как у меня по щекам текут слезы, оставляя две мокрые дорожки. Так не бывает в жизни, как и ее не может быть здесь – ни в деревне нашей, ни сегодня, ни вообще.
    Я стер дорожки, подошел, сел рядом. Обнять ее я пока не решался. Я задал единственный и простой вопрос:
    - Откуда ты здесь? (А надо было бы другой – что с нами?)
    - Ты хочешь спросить – что с нами?
    - Да.
    - Ты теперь скоро научишься, как и все, говорить и думать одно и то же. Это такой пока у тебя период реабилитации, он довольно долгий.
    - Сколько – месяцы, годы?
    - Это не совсем так, здесь время другое. Я же ушла раньше, чем ты, и теперь для тебя вообще инопланетянка. Меня нет, как ты догадываешься, и тебя тоже. Но я точно была на другой планете, а ты – даже не знаю, как сказать. Но скоро ты станешь таким же, как и я.
    Я понимал, что ничего не нужно ни говорить, ни задумывать; никуда не нужно торопиться. Теперь времени, или того, что теперь – много, очень много.
    - Почему ты, а не другая?
    - А я – и она тоже. И любая другая, которую ты захочешь. И я буду ей, когда тебе будет нужно. И ты можешь теперь делать со мной, или с ней, и с любой другой всё, что захочешь. А если ты не захочешь – у нас теперь не будет ни споров, ни разногласий. И никаких неудобств и непониманий ни в привычках, ни в желаниях, ни в сексе. Секс – это вообще особая история. Теперь вообще «я» – это то, что ты хочешь именно сейчас. Или – «мы».
    Тут я заметил, что ее лицо, рост, фигура не постоянны, а меняются – и в каждую секунду она была другой. И в одно и то же время я видел ее разной. Вот она с короткой стрижкой, серые волосы, серые глаза, маленькая, в спортивном костюмчике. И вот она же и теперь же – с черными волосами, в джинсовой юбке – та самая другая, про которую я спросил – почему не она. А вот уже третья – но пока хватит же третьей, а пусть она одновременно будет еще и такая – с идеальной фигурой, быстрыми движениями, и в черном, полностью облегающем тело кожаном комбинезоне, с крупной пластмассовой молнией спереди, расстегивающейся сверху и снизу – настоящая инопланетянка, неземной красоты. Пусть в ее меняющихся чертах будут одновременно все, кого ты любил в жизни – кого ты помнишь и не помнишь, с кем повезло и не повезло в чувствах, с кем встречался короткими летними ночами – и долгими зимними; с кем целовался под теплым южным дождем – и кого провожал на старой автостанции, понимая – что навсегда; чью чудесную улыбку ты вспоминал, смотря на старые фотографии – но и чью неуверенную удаляющуюся походку после тех ее страшных слов ты вспоминать не хочешь – так теперь можешь вспомнить, потому что теперь всё можешь изменить – всё и навсегда. Всё теперь можно изменить, понять, исправить – с ней. И всё это я могу.
    И я придвинулся к ней, обнял и поцеловал ее – ту, которая встретила меня у пруда, в спортивном костюмчике и с тростинкой в руке. А та, которая меня повернулась ко мне, легко и удобно, и поцеловала в ответ, была инопланетянкой в черном комбинезоне, и от нее пахло – ими всеми, и вот в это я уже поверить не смог. Поначалу.
    Ну, ничего. Поверю.
    - Так значит, мусульманские сказки про прекрасных гурий в раю – это у вас, инопланетян, взято за основу?
    - У нас, инопланетян. Теперь уже — у нас. Но только не совсем так. Дело в том, что гурии – это выдумка, и они сами – ничто, предмет для удовлетворения желаний, сами же ничего собой не представляют. А я, поскольку я – все они, — я все чувствую, и они все чувствуют с тобой. Они – для тебя, и ты для них. Мы, так же как и ты, с тобой в каждый момент времени все одновременно, и всё ощущаем вместе. Вот у тебя прошла твоя жизнь. Что-то в ней удалось, и ты хочешь это повторить. Что-то не удалось, и ты желаешь это исправить. Ты создан биологическим организмом, и у тебя есть потребность размножаться. Поэтому всё, что связано у тебя с женщинами — это вообще чуть ли не главное для тебя. Так что же ты думал, о тебе не вспоминают? С тобой у них, у нас – нет желания повстречаться? Вот, все теперь с тобой и так же чувствуют тебя, как и ты.
    - Это невозможно. Это бесконечность чувств. Как это может быть?
    - Ну, во-первых, не бесконечность. Ты же не Казанова, и нас немного. Да тебе многого и не надо – ты же человек, а не лосось в стае и не дерево в тайге среди прочих. А, во-вторых, бесконечность реальна – а, значит, и достижима. Ты же сам об этом писал.
    - А сколько времени прошло с тех пор?
    - Много.
    И она сказала сколько, а я не стал запоминать – цифра не понравилась мне. Ни историческая, ни эволюционная, — цифра была нехорошая, ни то ни другое. Но, похоже, действительно планеты этой, прошлой, было мало, тут и правда получалась уже другая. Но об этом подумаем потом…
    - Есть еще один вопрос. Вас у меня много, а есть еще у вас множество мужчин. Этого я пока не представляю, и представлять не хочу.
    - А ты заметил, что вокруг вообще нет мужчин?
    Я оглянулся вокруг. Действительно, по дороге и полям ходил какой-то народ – молодые, пожилые, дети – девочки, мальчики, но взрослых мужчин не было. Были какие-то подростки – вон они там сидят шумной компанией, но это уж несерьезно.
    - Это потому, что ты сейчас этого не хочешь, и это понятно. Вообще, не будет того, что ты не хочешь. И если ты задумаешь что-нибудь, и оно «пойдет», а тебе не понравится, то оно исчезнет или изменится. И в любой момент можно будет все отменить или начать сначала. Бесконечное количество раз.
    - Счастье — это в нашей бывшей жизни просто было исполнением большого количества желаний. А теперь, когда все желания исполняются, это как назвать? Ведь теперь больше ничего не должно хотеться, да? Испытал – и больше не надо?
    - «И больше не надо» — это тоже из прошлой жизни. Биологический организм, которым мы с тобою были – вещь простая. Всё то, что мы называли желаниями духа, на самом деле очень простые вещи. Секс? да что там говорить – любовь – это ещё проще. И ты теперь узнаешь, как это просто. А жизнь новая – вот это совсем другая вещь, и об этом совсем другой разговор. Это тебе нужно готовиться. А пока – получи всё то, что связано с твоими прошлыми биологическими желаниями. Это просто. И особенно просто, когда отключены механизмы старения и – привычки. Это, в общем-то, одно и то же.
    - Ладно, хватит пока, не всё сразу, а то умру второй раз. Как интересно получить то, чего желалось когда-то. Мне сколько лет теперь? Когда мы были с тобой, мне было, кажется, двадцать восемь.
    - Пусть будет, сколько кажется.
    Я снова обнял ее, почувствовал ее тепло через кожаный комбинезон, удобно положил в весеннюю траву, подложив ей руку под голову и долго целовал, просунув другую руку в расстегнутую молнию. Пели птицы, в пруду кто-то плескался в камышах – наверное, это караси нерестятся. В середине моей жизни нормальные караси вымерли, а вместо них поселились какие-то гибриды, и мало кто помнил, какими они были – настоящие красные караси, круглые, как блюдце. И пруд этот давно уже зарос тогда. Да и ладно.

    И мы пошли по деревне, сначала в наш дом, выпили вина и улеглись в постель, а потом, дня через два, пошли на станцию широкими весенними полями. И было солнце и теплый свежий ветер. Люди, которые встречались нам по дороге, все были знакомыми, молодыми и веселыми, мы весело здоровались с ними, и в основном все они были – «молодые пары», как мы. Видимо, такие же. Всем хотелось задать себе где-то под двадцать с небольшим.

    Что было дальше? А дальше – может, десять лет, может сто, может тысяча. Вот, с ней, с инопланетянкой во всех наших ипостасях, и ничего другого больше и не хотелось – ни думать ни о чем, ни делать больше ничего другого, как любить друг друга. Все женщины, с которыми я был – со всеми многократно встречались мы, и это было – не то воспоминания, не то эксперименты. Возраст мы задавали разный, но в основном от двадцати двух до сорока. Опускались и до четырнадцати, но злые подростки – это действительно только эксперименты, экзотика, и потом долго было смешно в самых лучших случаях. А после семнадцати -восемнадцати – это уже куда интересней – и в разных странах и с разными судьбами. Сначала мы «отработали» все неудачные эпизоды наших прошлых встреч, и выбросили неудачное в наших отношениях. А потом повторили удачное раз по многу в разных вариантах. А потом стали экспериментировать – а давай, если вот тут чуть-чуть не так. А давай, если война. А давай, если я умер, или ты умерла. И после того, как становилось понятно, что это теперь было призрачным, как сон – мы опять встречались, и долго потом обсуждали пережитое. Вроде того, как в прошлой жизни мы вспоминали катание на опасных аттракционах или действительно опасные моменты, когда мы тогда боялись нашей смерти.
    Что было для меня приятнее всего – так это то, что в во всех этих любовных историях нам никогда не хотелось ничего подобного тем извращениям, описанных в бесчисленной нашей мелкой литературе – той, которой я никогда не читал, но от которой никуда деться не удавалось в свое время, — как и в свое время – никуда от клопов и вшей. Всякого садо- и мазо-, и педо- , и не дай Бог, того хуже. То есть мы тогда были биологически нормальными – а понятно, что могли быть и другие варианты. Впрочем, все это уже было неважно «с точки зрения эволюции», но та-то жизнь была одна – и было радостно, что «повезло». Впрочем, теперь было действительно понятно, как повезло нам всем просто – родиться. Но для того, чтобы это понять, нам нужно было умереть.
    Конечно, интересно было и путешествовать по времени. Но этот период, как я и думал – во-первых, оказался значительно короче, а кроме того, всеобщие проблемы мифических «золотых веков», ожидаемые нами, в действительности оказались серьёзными. То есть, те самые клопы и вши, отсутствие медицины – это одно; плохие характеры, плохая еда и убийства – это другое; а то и другое вместе – это уже совсем третье. Ну, ничего; терпели, отключали кое-какие рефлексы, втихаря пользовались мылом, медикаментами и лазерами; исчезали из жизни, когда совсем не получалось вписаться. Времена Дафниса и Хлои, Казановы и Камасутры – мы отыграли и так, и эдак, и по-всякому – и в фантазиях и в суровой реальности. И, конечно, реальность была не на высоте. А вот после нашей жизни – вот там было интереснее, хотя все это уже было – не «наше», и уже «будущие» смотрели на наши условия, как мы «на клопов» — но теперь уже все были в равных условиях.
    Самое большее количество своих подруг, на которое я одновременно делил ее – это пятеро – все равно, одинаковых или разных. Больше мне никогда не хотелось – а вот женщинам, понятное дело, бывало, требовалось, гораздо больше, но я эти игры для своего сознания так и отключал все это время, а что они там все со мной делали – это меня не интересовало. Интересовало уже и другое, но пока что я эту возможность смаковал.
    Как сейчас помню – хотя, понятное дело, какое там «сейчас». После жаркого дня, где-то в юго-восточной Азии, сидя на веранде над морем на веранде, нависающей над скалой, о которую бились несильные вечерние волны, я подумал, что нужно бы уже переходить к следующему. А то уже сколько лет-то прошло? Солнце уже село; мы сидели в большом двухместном шезлонге и сквозь листья смотрели на запад, на исчезающее зарево заката. Я спросил мою инопланетянку:
    - А вот помнишь, когда мы были в Кенигсберге, валялись у моря в песке и кидались друг в друга кусками янтаря? Мы тогда боялись, что кто-то из рыбаков выйдет на берег – в конце восемнадцатого века голые мужчина с женщиной возятся в песке и в голос смеются; нас бы тогда убили вилами на месте еще до того, как мы успели бы переместиться. Я тогда про Канта тебя спросил, где он сейчас.
    - Что, созрел? Поговорить с ним хочешь? Давай, поговори, я тоже поучаствую. В нашей реальности теперь женщины это могут.
    Что я задумал дальше – это понятно. От Сократа к Достоевскому и далее. Но, тоже понятное дело – не так, как тогда на Земле. А как – это мы теперь посмотрим.
    Поскольку было уже прохладно, ты надела свой привычный и мой любимый комбинезон. Я наслаждался моментом – переходим к следующему этапу. Застежка была у меня под рукой, и я подвигал ее на пару сантиметров вверх-вниз. Ширк-ширк. Темные веселые глаза поблескивали, едва видимые в остатках вечерней зари, и похоже блестели и шевелящиеся где-то внизу бархатные волны.
    - Подожди еще, пожалуйста, пару недель. Мне надо подготовиться.

ЕРЕТИКИ
3 сна, объединенные в один

    Я попал на курсы повышения квалификации, который назначили всем сотрудникам нашей фирмы. В число прочих дисциплин, входящих в программу этих курсов, включили несколько уроков литературы. Когда я пришел на урок, всем присутствующим дали, как мне казалось, легкое задание – написать короткую биографию, в конце написать пожелания коллегам и последующим поколениям. Часть присутствующих была на занятиях по литературе уже не раз, а я пришел сюда впервые.
    Я написал – родился, учился и т.д., своим неразборчивым почерком с фирменными завитушками – вспоминая, как он мне достался, этот почерк, как он менялся со временем. С детства я всегда писал с трудом, медленно и некрасиво. Так я прописал всю школу и институт. Но я всегда старался хоть как-то улучшить восприятие посторонним человеком своей писни, и постепенно научился представлять каракули во вполне приемлемом, хотя и оригинальном варианте. Учителей у меня по этой части было двое. Первым был мой дорогой дядя Серёжа, обладающий даром рисования, черчения и красивым почерком; от него я перенял форму некоторых букв и общий стиль письма. Вторым был некто Сергей П., директор Бауманского карьера, где я работал горным мастером; у этого были красивые вычурные буквы, немного похожие на дядьсерёжины, но с немыслимыми заглавными буквами и всяческими завитушками по тексту, впрочем, довольно стройными и залихватскими, делавшими текст похожим на гвардейские ротные построения. В общем, из этих двух своеобразных стилей я сформировал собственный, который, если у меня было достаточно времени и терпения для прописи, можно было разбирать без особенной неприязни. Таким писанием я и сформировал свою биографию.
    По очереди разбирал работы молодой преподаватель – менеджер, похожий на молодого пухленького кота, в разноцветном полосатеньком свитере и суперважный. Всем он ставил заниженные оценки, хотя совсем не разбирался в правописании и грамматике. Дошла очередь до меня. Он напрягся и кое-как прочитал мою кривую фамилию, но все же правильно – буквы-то я выводил. Я извинился за свой почерк, он саркастически усмехнулся и начал с трудом разбирать мой почерк вместе со своим ассистентом, смеясь над буквами и обводя их ручкой: «смотри, это «б», ха-ха, вот это б»!
    Он что-то крупно обвел в конце текста и объявил, что ставит мне 3. Я, хоть и понимал в этой ситуации бессмысленность метания бисера, обиженно встал и начал речь. Что за всё, связанное с литературой, мне никто не ставил 3 с девятого класса, да и то — это было, потому что меня не любила именно эта учительница. Что я лучше него разбираюсь в грамматике, не говоря уж о литературе вообще. За что же тогда мне поставили 3?
    Молодой преподаватель посерьезнел и стал мне объяснять. Что он ценит меня как высокого специалиста, что таких, как я, мало осталось, но что цели у современной компании совсем другие. Оказалось, что, например, во всех предложениях в конце нужно ставить восклицательные знаки – иначе клиент не оценит степень убеждения. Да и вообще мне следует вести себя поскромнее и быть с коллективом, и пусть эта тройка будет мне уроком.
    Я и давно заметил, что вокруг что-то не так. Какие-то все слушатели курсов экзальтированные, хотя и разного возраста. Одеты странно. Часы на галстуке и поясе. Разноцветная одежда – мультяшного плана, с преобладанием салатового и розового цветов. На стене висели большие расписные часы с дверцами для кукушки, которая почему-то не выскакивала.
    Там еще за соседним столиком был один менеджер, который пришел учиться несколькими днями раньше меня. Был он толстенький, но довольно вертлявый, с темными выпуклыми глазками и выражался недовольным однотонным голосом – бу-бу-бу, бе-бе-бу. Он ехидно подмигивал мне, посмеиваясь и ерзая на стуле. Погоди, подумал я, — о тебе я еще напишу в свое время – запечатлишься..
    После того, как преподаватель мне объяснил суть дела, он ещё немного поязвил в мою сторону, что-то сказал про стихотворчество, верлибр и анапест, для того, чтобы показать, что он разбирается в литературе, а затем пригласил в качестве образца современного и нужного творчества семейную пару средних лет и экзальтированную тётку с часами на поясе, которые устроили маленькое представление.
    Они вышли перед залом, взялись все за руки и начали распев, подобно тому, как это делают негры в негритянской церкви, раскачиваясь под свои псалмы евангелической дискотеки. Все, как и тетка с часами на поясе, начали демонстрировать свои часы, которых не было, естественно, у меня. Часы у них были на животе, на боках, все они были механические, со стрелками, разного размера; они доставались из нагрудных и всяких карманов, они появлялись на стенах и везде. Из кукушкиных часов наконец-то выскочила их расписная хозяйка и закуковала в ритм. Все пели, и песня была про то, как хорошо работать менеджерами в современном обществе, вносить свой вклад в его работу и радоваться этому каждый день и час. Идеалом всего будет Америка. «Откройте окно в Америку — страну свободы. Мы должны быть свободными». Было ощущение, что все это устроено для таких непонимающих пессимистов, слишком много непонятно о чем думающих, как я.
    Я догадался, что на последнем уроке будет сочинение на свободную тему. Поэтому я был готов и, когда мне задали тему – о современной литературе – понятно, чтобы опять потом хором поглумиться с часами и кукушкою, — то сразу начал писать заготовку, которую потом окультурил так:

    Литература – просто запись, когда в мозгу не много дыр. Ты хошь, шоб был верлибр, анапест? Изволь – анапест и верлибр. Сей час меня в верлибр уносит, и я о темах не прошу. Нашел размер я «девять-восемь» — мне нравится, я попишу. Специалист с апломбом дутым уже давно мне не указ – погуглю гуглом, всё найду там и напишу про то рассказ. Про то, как в розовых носочках вертлявый менеджер сидит и людям в красочных очочках про эволюцию твердит. «Прогресс», — он всех намажет мiром, всем «не таким» закроет рот. А всем послушным – править миром, и пополнять свой личный счет. Но время – не часы на пузе, и не кукушкина изба. Оно тебя неспешно юзет, пока ты плачешь: ой…судьба… Оно не просто дни и годы, оно воще такой предмет, что приведет тебя к свободе, хоть пляшешь под него, хоть нет.

    После этого тренинга мне нужно было заехать на работу в наш офис – позвонить на предприятия, узнать новости, подготовить какие-то документы. Тем более, мне накануне позвонили и сказали, что на моём «любимом» предприятии, в Ильтикене, случилась новая проблема – появились какие-то большие мухи, мешающие всем работать. Там и так-то всегда были сложности с выполнением плана, необъяснимые поломки оборудования, воровство и проч., а тут еще эта напасть.
    Но от того, что я увидел в офисе, я обомлел.
    Все столы и шкафы с документами, всю привычную офисную мебель из кабинетов и комнат за время моего отсутствия вынесли, убрали перегородки и выбелили стены сверху донизу. Повесили яркие светильники из блестящего металла. Полы застелили бумагой, как бывает при ремонтах. Комнаты превратили в какие-то лаборатории – везде стояли странные аппараты, пробирки и стеклянные трубки; со странных приборов снимали непонятные показания. Сотрудники, коллеги мои, обряженные в белые халаты, бегали по коридорам, озабоченно носили друг другу какие-то планы и протоколы. Я прошелся по коридорам и не нашел ни своего стола, ни телефона. Был хаос. Пахло непонятно чем, то ли клеем, то ли лошадиным потом, то ли какими-то химикатами. Я дошел до конференц-зала – там-то они все и группировались. Заглянул внутрь и обомлел еще больше, до невероятности.
    Зал тоже был выкрашен в белый цвет и залит ярким светом. Было много сотрудников – наших и не наших, приглашенных. В основном все были в белых халатах. В центре зала поставили стол, за которым сидел наш генеральный директор, вокруг него суетились секретари и кто-то из наших. Генеральный, по обыкновению, распоряжался, отдавал команды, указывал, кому что записывать. Вокруг повсюду были расставлены другие столы, и за ними размещались группы приглашенных; как я понял – экспертов из различных институтов и лабораторий. Среди них со своими сотрудниками был мой дорогой друг и институтский преподаватель Валерий Иванович; он, как всегда, что-то записывал в небольшой блокнот механическим карандашом с тонким-тонким грифелем. Он тоже был в белом халате, и что-то негромко говорил окружающим его нашим сотрудникам. Рядом с ним сидела очень красивая секретарша в черном пиджаке, черной, очень короткой юбке и черных же чулках и очках; она вела протокол. Происходило что-то вроде расширенного производственного совещания; все поминутно торопливо подходили и подбегали к генеральному, к экспертам и друг к другу.
    Полы и вся мебель также были сплошь застелены бумагой. Везде на столах и на полу были расставлены большие эмалированные тазы с водой или какой-то жидкостью. Пахло этим самым непонятным запахом. Большие листы бумаги были залиты то ли водой, то ли этой жидкостью, то ли клеем каким-то, что ли. И, к ужасу моему, повсюду – по этим листам, по полу, по стенам, всюду везде – ползали и валялись огромные жесткие мухи, размером в пол-ладони или больше. Некоторые из них вяло летали, некоторые тихо жужжали, облитые водой, пытаясь расправить крылья. Мухи были в тазах – там они барахтались и тонули, часть плавала кверху лапками; мухи валялись по полу – иногда на них кто-то наступал и тут же нервно подпрыгивал – раздавался треск, как будто мухи были сделаны из жесткой пластмассы. Они были разного цвета – черные, серые, темно- и светлокоричневые, темно-желтые, — но все, как одна, были стандартного огромного размера. Висели какие-то липучки, но к ним никто не прилипал. Шум, гвалт, жужжанье, удары мух о стекла, расплескавшаяся по бумаге жидкость, душный запах пота и химикалий.
    Под ногой у меня треснула муха. Я как следует набрал воздуха в легкие и завопил сиплым голосом:
    - Да вы чем тут занимаетесь-то, а, мать вашу?!
    (А голос-то получился сиплым и слабым оттого, что во сне; – как известно, во сне обычно ничего не получается, ни ударить, ни прыгнуть, ни закричать. Вот по этим признакам я и догадываюсь, что сплю; но обычно продолжаю спать, уже успокоенный. Но, к сожалению, совсем успокоиться не удается; да и вообще, во снах я очень сильно нервничаю, до истеричности и жестокого сердцебиения (а как это контролировать-то?), и не знаю, как с этим бороться; есть предположение, что от этого я и умру во сне).
    Все приостановились и посмотрели на меня. Сначала все примолкли; потом, к моему удивлению, первой ответила красивая секретарша, а за ней вразнобой стали, немного смущенно, говорить остальные:
    - Ну, чем-то мы же должны заниматься!..
    Генеральный посмотрел на меня, исподлобья усмехнулся, но ничего не сказал, качнул головой и продолжил командовать сотрудниками, прикрикивая на них и отчитывая. Валерий Иванович тоже посмотрел на меня задумчиво, ничего не говоря. Смотрел он долго, думая о чем-то, потом отложил карандаш и стал рассматривать свои записи.
    Но я дольше смотреть на это не мог. Махнул рукой, пнул валявшихся мух и пошел искать ящики своего вынесенного куда-то стола, чтобы найти какие-то документы и кому-то позвонить в Гореловск и Ильтикен.

    На другой день я снова пришел на тренинг. Учитель английского языка – добрый и внимательный, в отличие от вчерашнего ехидного менеджера, поручил мне написать короткий рассказик в детском стиле на тему: чёрный-белый, лето-зима. Я тогда родил:


       Черная зима настала. Улицы засыпало черным снегом, вдоль дорог черные сугробы, и дети катаются с черных снежных горок и кидаются друг в друга черными снежками. А после очередного снегопада вокруг всё чернее и чернее.
    Черною зимой хорошо себя чувствуют зимние лесные животные – белые мыши и белые землеройки, черный горностай, белый ворон, черная сова и заяц-черняк. Белый медведь спит в теплой черной берлоге. Белые росомахи шастают среди черных сугробов.
    В городе, засыпанным черным снегом, люди спят днем и выходят на работу ночью. Полицейские учат детей в школе и обслуживают заключенных в тюрьме, где готовятся вкусные обеды и кондитерские сладости для всего города, военные работают во всех муниципальных и социальных службах. Судья плачет над документами, которые ему приносят для процессов. Учителя вылавливают на улицах детей и отволакивают их в специальные заведения типа спортивных лагерей, где из них делают боевиков и бандитов. А писатели, музыканты и ученые днем, когда все спят, делают набеги на дома с мирными обывателями, вытаскивают их из теплых черных постелей и издеваются над ними, устраивают в огромных белых залах кровавые оргии с ритуальным поеданием жертв. Эти действа они проводят в белых одеждах.
    Но ночью возобновляется обычная жизнь, как будто ничего не произошло. Загорается электрический свет, и все встают на работу. Полицейские, военные и заключенные просыпаются, берут лопаты и разбрасывают черный снег, и жизнь продолжается. Люди ждут, когда настанет лето, ночь станет длиннее, дня почти не будет, а снег растает, и черные ручьи утекут с улиц.
    Посреди покрытой снегом черной площади в черный сугроб воткнута вершиной вниз оранжевая ёлка. На ее корнях сидит белая ворона и распевает прекрасные кантаты.

    Тройку за эти курсы мне по-всякому поставят – уплочено. Результаты сочинений планировалось объявлять на заключительном фуршете, после выходных, а пока что я отправился домой, в деревню. Как только я вышел из офиса, я оказался в старом социалистическом городе. Была ранняя весна, снег уже сошел, и люди занимались уборкой – ворошили прошлогоднюю листву, красили заборы масляной краской, а также развешивали по городу различные разноцветные флаги – каждый своего цвета. Этими флагами расцвечивали улицы – все готовились к какому-то празднику. Но, видимо, муниципалитет денег городу особо не выделял, кроме как на флажки и краски, и все было старым и вечным – белый растрескавшийся асфальт, весь в выбоинах, узловатые, кое-как опиленные деревья, низенькие заборчики, небрежно отлитые из чугуна, где покосившиеся, где потрескавшиеся от наездов на них различного неуклюжего транспорта. Транспорт этот весь немногочисленный был на улицах ради подготовки к празднику – типовые старые, неопрятные желтые машины, похожие на «зилы»; все они были потрепаны и помяты, и даже непонятно было издалека, где на их кабинах заканчивался желтый цвет и где начинается яркая рыжая ржавчина. Чтобы побыстрей добраться до вокзала, я остановил какой-то агрегат, похожий на садовый трактор, но без водителя – он куда-то передвигался, а я сел за его рычаги. Железное сиденье было холодным и неудобным, но все равно лучше, чем пешком – доберемся.

    (Что характерно в этом сне – я в то же время вспоминал прошлое и обдумывал – откуда же могли взяться те или другие вещи или воспоминания; и действительно вспоминал, — и мне, успокоенному, продолжало разворачиваться пространство сна).

    На улицах я стал замечать людей, которые собирались группами. Их было видно издалека – улицы они не особенно убирали, а только изображали эту деятельность, и, встав в круг, что-то неторопливо обсуждали, покуривая дешевые папиросы. Это было нельзя – общаться группами, за это должны были наказывать – но милиции пока то ли не было дела, то ли она дожидалась развития более серьезных событий, то ли пока не обращала на это внимания. Но у людей были слишком умные лица, а это было подозрительно. Все они не считали нужным готовиться к празднику.
    А были и такие, что сидели на площадях среди наваленных в кучу картонных коробок. Они зачем-то принесли с собой стулья и табуретки, старые кровати, еду и просто сидели, невесело ожидая чего-то, и всем своим видом изображая ненужность праздника и всей этой уборки. Еретики, подумал я; остановил свой трактор и посмотрел на них.

    И вдруг начался ветер. На него никто не обращал внимания – кто продолжал мести улицу, кто развешивал флаги, кто по-прежнему неторопливо разговаривал, кто продолжал сидеть и ждать. Ветер становился сильнее, и уже приходилось придерживать шляпы и кепки, развевающиеся шарфы, пригибаться. Но никто не хотел уходить, и все равно каждый продолжал заниматься своим делом и старался не обращать внимания на ветер. Но ветер усиливался, и вот он уже понес по городу мусор, и загремел железом на крышах, и стал уносить картонные коробки, флаги, стулья, машины… всё.
    Ветер унес всё.

РАСПРЕДЕЛЕНИЕ

 

                Кастальский умер.

                Смерть свою он представлял себе очень давно и красочно – и, в принципе, так всё и выглядело. Она пришла к нему паноптикумом необычайно, нереально красочных картинок из его жизни, представленных перед его умирающим мысленным видением, подобно сменяющимся мультипликационным кадрам. В его детстве не было никаких компьютеров, и даже цветного телевизора, а был фильмоскоп – высшая ступень развития «волшебного фонаря», в свете которого просматривали цветные фотопленки на белом экране. Вот на это было похоже – но при этом картинки были гигантскими, насколько позволяло это видение разума, и они были чувствованием, участвованием самого Кастальского, самой его фрагментарно исчезающей жизнью; — они прокручивались, проносились, множились в пространстве во всё убыстряющемся темпе – и вот, наконец, они стали уменьшаться и вращаться по часовой стрелке вокруг втягивающего их, подобно черной дыре, — центра, круговорота; и исчезать в нём с неостановимой быстротой – в страшной черноте окружающего небытия – и в последней вспышке ослепительного света в этом небытии исчезли. 

                И потом был другой Кастальский, совершенно невесомый и бесчувственный. У него не было ощущения своего тела, но были мысли и желания, какие-то тоже невесомые и которыми он не в полной мере управлял. Как во сне – но обычно во сне он понимал, что проснется. Теперь он понимал другое – что он находится в каком-то промежуточном состоянии; вероятно, ему дали какой-то реабилитационный период, чтобы он привык к дальнейшему, восстановил свой разум в том виде, в котором ему позволят – и при этом поучаствовал в какой-то увлекательной игре, соответственно его способностям. Ведь эти способности перед теми, или же – тем, что вовлекало его в будущее существование – были ничто. И вот, ему устраивали какой-то развлекательный квест по определенной программе. И было непонятно —  не только зачем, по какой причине ему устраивали такое развлечение – но даже и по времени, сколько всё это длилось. Может быть, недолго, а может быть и какой-то длительный период – он не понимал, потому что не мог осознать времени, и это было потому, что время теперь тоже было другим.  

                  Ну, к примеру, он совершил путешествие на велосипеде из Москвы по стране, ехал долго, долго, по дорогам старым, асфальтовым, разбитым, и новым, отсыпаемым хорошей строительной техникой. В каком-то городке он участвовал в неких вакханалиях, на которых переодевался в козлиную шкуру. Эта шкура с него после того не снялась, и он жил в ней несколько месяцев, при этом не очень понятно, что он делал эти несколько месяцев, и зачем вообще всё это было нужно. Танцевал он какие-то танцы; вероятно, участвовал в мистериях, но почти ничего из этого не запомнил. Потом он оказался в какой-то стране, напоминавшей Южную Америку (ну, если нечто схожее с привычными ему пейзажами было в этой Америке или вообще на Земле).  Он долго блуждал по каменному известняковому плато с пещерами, наполненными штабелями скелетов мертвецов, затягивающими его внутрь, и он к ним спускался. Эти мертвецы были похожи на египетские мумии. Мумии, они очень древние, не несут страха, и  вызывают скорее интерес, чем боязнь – ассоциативно современные люди не воспринимают их как свою перспективу; люди умеют считать, и счет у них в подсознании, — а тут четыре тысячи лет, это уже за порогом восприятия, да и феромоны давно улетучились. Так что было не страшно, хотя скелеты с остатками биоматериала скалились, щерились и хватали за одежду, приглашая. Но с ними Кастальский попрощался, и продолжил путешествие в компании с магом-экскурсоводом, показавшим ему ритуалы многих стран, которые они вместе посетили. Там резали пальцы и уши, украшали различные органы и части тела, стремясь подчеркнуть отличия своего племени и свою индивидуальность, проходили обряды инициации и женитьбы, убивали друг друга в потребности угодить своим богам. Было интересно, и Кастальский стал подозревать, что его утешают и намекают, что его жизнь прошла в благости и ему сильно с нею повезло – но он в этом не был уверен, потому что ощущал, что руководящие им высшие организмы относятся ко всей этой этнографии совершенно с других позиций. Он чувствовал себя ребенком, и одним из представителей этого разнообразного примитивного мира, несмотря на то, что он ничего себе не резал и не прокалывал, а если участвовал в подобных обрядах, то всё же рангом повыше.

                    Долго это всё длилось или нет, он не мог определить. После этих путешествий он оказался в большом зале, в котором пол и стены и были выложены теплой плиткой из белого мрамора, как в турецкой бане. Тем более, что посетители этого зала, несколько человек, в том числе и Кастальский, были одеты в просторные белые одежды, как в простыни. Было несколько больших мраморных столов, за которые их рассадили невидимые руководители, мягкими голосами сообщавшие, кому и что нужно делать.  Все сидящие познакомились друг с другом. Это был зал собеседования, но никого, кроме испытуемых, в нем не было, и задания для них появлялись откуда-то свыше и неожиданно.

                    Все заполнили  формуляры, в которых указали свои биографические сведения и то, что каждый хотел сказать о себе, на свое усмотрение. Каждый из них решил несколько логических и математических задач. Затем им предложили, на первый взгляд, детское упражнение —  перед ними оказались емкости с  разноцветными мелкими гранулами, из которых нужно было выложить фигуру – в виде узора, включающего в себя солнце, растения или разноцветные полосы в требуемом порядке. Вначале это сделал каждый лично в разных вариантах, а потом из них они выполнили задания разными командами. Это было интересно. Им поясняли, что в результате этого уточнится их будущее, потому что под внешне простыми действиями определялись их творческие способности.

                    Потом их попросили сделать в уме расчет затрат на какую-то работу по благотворительности или вроде чего-то подобного, и Кастальский рассчитывал, но сразу забывал, на какую тему производился этот расчет.

                    Всё это явно длилось довольно долгое время, и затем комиссия для каждого испытуемого сообщила свой вывод – направить на работу в соответствующую сферу.

                    Некоторых из них определили на дальнейшие квесты и путешествия. Кастальского взяли в сферу невысокого уровня,  с совершенствованием в роли среднего специалиста. Что он будет делать дальше, он пока не знал.

                    Один из коллег Кастальского, Попов, производил впечатление человека отсутствующего, задания выполнял плохо, туповато, фигуры выкладывал неразборчиво, а в коллективной работе постоянно сбивался и не успевал. Но это не вызывало ни у кого недовольства, Попову терпеливо разъясняли, помогали понять и выполнить задания. К удивлению Кастальского, который думал, что испытание он не пройдет, Попова направили в сферу более высокого уровня.

       И Кастальский узнал, что Попов, оказывается, был ограблен в 90-е годы и умер в сумасшедшем доме, .

       А Кастальский был умным, но умер благополучно.

                    И Кастальский проснулся.

 

ОБРУШЕНИЕ

                   В офисе нашей фирмы был привычный рабочий день — то есть каждый занимался своим видом ничегонеделания. Кто по-своему ничего не делал, тот на том и специализировался. Иногда начальники разного ранга запрашивали какую-то информацию, которая не раз уже готовилась, пересылалась различным некомпетентным людям невзрачного вида с пустыми неинтересными глазами, которые сводили ее в компьютерные таблицы и превращали в не связанные с реальностью столбцы цифр. При очередном запросе я либо пересылал то же самое, что и раньше, либо эти самые столбцы. После этого начальник либо был удовлетворен и не переспрашивал, либо задавал уточняющие вопросы. В этом случае я еще раз сбрасывал вышеупомянутую таблично-цифровую мешанину и отсылал запросы к ее изготовителям, и внимание руководства переключалась на них. А я вновь получал возможность погрузиться в интернетный мир, где я работал с той информацией, которая нужна была мне лично и не касалась деятельности нашей фирмы. Ну, или имитации этой деятельности. Потому что на самом деле без нашей фирмы в мире реальных вещей и проблем  не изменилось бы ничего.

                  Ну, а внешне я был погружен в работу, неотрывно глядя в экран компьютера, как любой современный офисный сотрудник. Постепенно ухудшая свое зрение (неизбежная плата за современные знания) и тратя оставшееся мне время (неизбежная плата за материальное благополучие и возможность комфортно путешествовать и размышлять).

                   Вдруг заверещала сирена, означавшая очередные учения по аварийному покиданию нашего здания в случае пожара, бомбы или еще какого повода его аварийно покинуть. В этот раз это было вызвано тем, что собирались ликвидировать соседний  небольшой дом, на который выходили окна нашего офиса. Домик этот был в два или три этажа, постройки, вероятно, конца сороковых — начала пятидесятых годов; много таких было выстроено в самых разных городках нашей страны по типовым проектам. Их строили военнопленные, заключенные или солдаты стройбата. В одном из таких домиков до сих пор живут мои родители; построен он был, когда мой дед, штурман дальней авиации, был заместителем начальника штаба военного городка. В этом домике он получил квартиру и поселился в ней вместе с супругой и детьми — моим отцом и его братом.

                     Вот, похожий домк и стоял перед нашими окнами. Цвета он был желто-коричневого, из силикатного кирпича, оштукатуренного и покрашенного много раз — соответственно, то желтой, то красно-коричневой краской. Рамы его окон давно уже были без стекол, растрескались и покосились; где-то они вывалились, а где-то из окон коряво свешивались развалившиеся оконные переплеты. Внутри дома виднелись остатки стен с обрывками обоев и перекрестьями тонких досочек — дранки, на которых едва удерживались пласты обваливающейся штукатурки. То есть это был классический, привычный взгляду старый, никому больше не нужный дом. Такие обычно загаживают изнутри, а снаружи изрисовывают отвратительными граффити злые и неумные подростки, догадывающиеся о своей некрасивости и глупости и поэтому вымещающие злость на объектах, которые, как им кажется, не могут им на это ответить. Но нашего дома, по счастью, эти беды не коснулись — это был чистый и достойный заброшенный дом, для которого пришло время быть разрушенным.

                      В дом этот заложили заряды взрывчатого вещества, подготовили схему взрывания. Я и мои коллеги по работе, несмотря на сирену, из нашего офиса никуда уходить не собирались и остались смотреть, как дом будет заваливаться. Все мы много раз видели, как валятся разрушаемые старые объекты — это обычно происходит гораздо менее эффектно, чем ожидают зрители. Падает всё постепенно и последовательно, как задумано подрывниками, в нужном направлении — и, к сожалению, раньше, чем хотелось бы, заволакивается облаками пыли — да и она тут же начинает развеиваться в какой-то неинтересный туман. Поэтому самый красивый момент действа — это начало разрушения, когда заряды, размещенные в различных точках, несильно выстреливают облачками и осколками, а здание вздрагивает, словно от неожиданности, и долго, несколько секунд, как бы раздумывает, каким образом ему лучше развалиться. Ну, и разваливается. Я обычно мысленно представляю себе — сколько мысли и энергии человек тратит на то, чтобы задумать и построить здание, потом разрушить его и убрать, а между тем и другим какое-то ничтожное по отношению к природным процессам время заниматься внутри этой конструкции какими-то делишками — ну, хотя бы вроде тех, которыми мы занимаемся в нашем офисе. 

                      Ну, мы убрали подальше от пыли наши личные вещички, кружки, печеньки и всё такое прочее, встали у окон и стали смотреть на старый дом. Прозвучала сирена,негромно ухнули заряды где-то в подвале, вздрогнул пол под ногами — но дом и не думал заваливаться. Ну, вот, как обычно — подумал я; либо заряды не рассчитали, либо схему не продумали — дело обычное, этим не удивишь. Начинай всё с начала — причем и деньги уже потрачены, и уже не подлезешь, куда надо. Все мы вздохнули разочарованно, поговорили и начали рассаживаться по своим рабочим местам.

                      Я, поскольку обычно не бываю в первых рядах трудоголиков или умело их изображающих, не спешил садиться за свой компьютер и стоял у окна, продолжая о чем-то раздумывать. Вдруг дальняя часть дома стала заваливаться — но не туда, куда ей было назначено. Дом стал неспешно оседать в нашу сторону — и при этом он оказался гораздо больше в размерах, чем представлялся  до этого. Одна из его стен стала целиком валиться в нашу сторону. Старый дом надвинулся на наши стеклянно-пластиковые перегородки, они стали деформироваться, трескаться, выгибаться  — а кирпичи и штукатурка валились на рабочие столы, разбивали компьютеры и тумбочки, стулья, цветы в горшках, шкафы с одеждой. Всё хилое, коробчатое здание нашего офиса поехало под навалом старой кирпичной стены — но, на удивление, не развалилось и не придавило нас под обломками, а только превратилось в нагромождение исковерканных стен и лестниц, среди которых нам пришлось выбираться. Я смог вытащить все нужные вещи и спокойно выбраться на свободу. И оказался, вместе со всеми нашими сотрудниками, посреди внутреннего дворика, похожего на центральную площадь старого европейского городка. Площадь эта была вымощена брусчаткой, посреди нее, как полагается, были клумбы с цветами и небольшой фонтан.

                      Но что-то вокруг творилось непонятное.То ли из-за сотрясения от разрушившегося дома, то ли от повреждения каких-то подземных коммуникаций — земля стала содрогаться, из нее пошла сочиться вода, а из-под водопроводных и канализационных люков появлялись странные желто-зеленые языки пламени. От этого люди стали подниматься на деревянные помосты по краям площади. в разных ее концах. Вдруг я увидел на одном из таких помостов моих однокурсников из института — они там были все до одного с нашего факультета,  и я стал их вспоминать по именам. Я закричал одному из них —  голос, как обычно во сне, был слабым и хриплым; но этого оказалость достаточно, чтобы он услышал меня, обернулся и помахал мне рукой, приглашая. Я оставил своих коллег по работе и пошел к ним. Мы стали наблюдать с помоста, как из-под крышки колодца все сильнее выбивалось желто-зеленое пламя. Я опустил ногу с помоста на брусчатку, собираясь подойти поближе, но кто-то предупредил меня — то ли из моих однокурсников, то ли из толпы коллег:

                     — Всеволод Валерьевич, не делай этого.

                      Я поднял ногу обратно и стал думать, почему бы этого не делать и чем это опасно. А тем временем по площади бегали какие-то дети, бродили кошки  и откуда-то выехала тележка с осликом, которым управлял какой-то азиатский дядя, по виду узбек.     

                       И я вспомнил слова песни — сон мне — желтые огни… Только кому — "кони привередливые", а кому — тележка с осликом.

 

2019г.