ДРУГОЙ КРЫМ

 

ДРУГОЙ КРЫМ

    Новогодний праздник Владислав и его брат встретили у друзей, Максима с Лешей. Праздновали у Максима с его супругой. Было тепло и весело; только к вечеру первого дня нового года Владислав заметил, что он, выспавшись с утра, стал пить водку, почти не закусывая, жевал только мандариновые дольки, да и то ради приличия. Пили они и пили, уже несколько пустых бутылок разной водки убрали со стола, а они все держались на том уровне, когда говорится и спорится от души, радостно и открыто; ну, конечно, и язык заплетается, и заговариваешься уже – но в компании хороших друзей это не главное; все, что хочешь сказать, и так понимается. А тут и выскажешь, бывает, что давно хотел, но то ли забывал, то ли стеснялся. И становится легко, и действительно душа раскрывается – только надо все же смотреть, чтобы не во всю ширь, а то ведь потом дня два не закроешь. Но Владиславу стало тревожно – раньше он пил слабо и ему быстро становилось нехорошо, а тут что-то уж слишком по-приятельски организм решил отнестись к национальному русскому напитку: ну-ну, наливай-наливай, дорогой хозяин, я посмотрю, что из этого у нас с тобой получится… Пошли уже они гулять с песнями по зимним московским улицам, пошли одинокого соседа на четвертый этаж поздравлять, и там еще сильно добавили, и как-то уже начало теряться время и пространство…
    Но Максимова и Лешина жены не оставили без внимания эти грядущие потери. Было несколько раз указано на часы, произнесены были запретительные фразы в различных тонах, и окончательно спасло осознание того, что завтра либо, как собирались, едем кататься на горных лыжах, либо валяемся с больными головами до прихода свёкров и тещ. Леша и Максим постепенно начали вдумываться в перспективу, и в разговоре постепенно зазвучало: «ну, эта уж все, последняя». Пришедший одинокий сосед с четвертого этажа был отправлен обратно с извинениями, и Лешина жена, бывшая в этот вечер шофером, начала радостно прощаться с Максимовой женой.
    А у Владислава не было ни жены, ни, соответственно, тещи; но он тоже часа три как решил заканчивать праздник, поскольку надумал одно предприятие, которое могло показаться странным и взбалмошным тому человеку, кто не знал Владиславова характера и образа жизни. Поэтому он даже не пытался спровоцировать народ на дальнейшие выходки. Ему стало вдруг тоскливо и он собрался к Наде в Крым. Он всегда, когда ему было тяжело и когда он вспоминал о проходящей молодости и будущей смерти, думал о Наде. А она не звонила ему уже почти год, и что там было у нее и как – он не знал.
    Пообнимавшись с друзьями напоследок на легком морозце и сев к брату в машину, он попросил его поехать на аэровокзал. Брат совершенно не удивился – кто, как не он, знал Владиславовы закидоны. Поэтому он даже не спросил, куда Владислав собрался, а они просто поехали, весело обсуждая новогодний концерт и всякие глупости, сказанные и совершенные за этот день. Брат был откровенно рад, что они все же уехали; брат почти не пил в этот день, у него тоже, как у Лешиной жены, судьба в этот вечер была шоферской.
    Москва была снежной и красивой, в огнях и фейерверках. Шел легкий снег. Все сверкало и гремело, как будто в июньскую грозу; над домами вспыхивали разноцветные ракеты. Машин было мало, разного рода ментов тоже; они быстро доехали до темного аэровокзала. Площадь была совершенно пустой, шлагбаумы на платной стоянке были открыты, только охранники в зеленых светящихся жилетах слонялись вокруг своих будок без дела, фиксируя внимание на редких машинах. Владислав не сразу нашел вход – все было темно перед аэровокзалом – и вошел внутрь, в пустой просторный зал. Никого больше из желающих купить билет первого января, поздним вечером, не было. Работала только одна касса. Владислав поздравил угрюмую девушку с Новым годом, она заулыбалась, и он спросил билет на ближайший рейс до Симферополя. Но рейсы на первое и второе число были отменены, а на третье было только одно единственное место. Владислава это не устроило – он не хотел ждать еще сутки, ему хотелось лететь к Наде сейчас, немедленно, и он ушел, сказав, что будет думать. Он решил ехать на машине с утра, как только выспится.
    - Я поеду завтра с утра в Крым на машине, — сказал он брату, вернувшись. – А то так и не знаю, когда ее увижу. Да и искать там ее легче будет. – А ты как, не хочешь со мной проехаться? – спросил он, повернувшись к брату.
    Брат опять не удивился, хотя он знал, что это полное безумие – с утреннего похмелья ехать в Крым на машине. Они уже не раз ездили вместе. Сначала будет заснеженная, кое-как и кое-где расчищенная дорога; менты на каждом посту будут останавливать и с отсутствующим видом заглядывать в багажник и спрашивать про страховку и техосмотр. Потом будет лёд; возможно, дождь; вдрызг раздолбанная дорога, узкая, и машину подкидывает вверх и в стороны. В середине пути – таможенники. На российской стороне они ленивые и недовольные, в бушлатах и меховых шапках, а на украинской – преувеличенно деловые, озабоченные, с бегающими глазами и в цилиндрах с козырьками а-ля де Голль, из-под которых смешно торчат уши. После таможни будет полная темнота впереди и вокруг, редкие огоньки фонарей и придорожных ларьков, и после Мерефы надо будет найти выезд на заброшенную скоростную трассу, по которой можно в полной тьме мчаться под сто двадцать, слушая, как стучат покрышки на стыках бетонного полотна. И опять будет снег и лед, подъемы и спуски, ни одного фонаря, и только утром, уже в Крыму, борясь со сном, увидишь желто-серую степь, корявые без листьев акации, серые одноэтажные дома и кое-как закутанных людей вдоль дорог, на велосипедах и пешком, собирающих чего-то; и на всем пути не переночевать толком нигде, и спать хочется до черта, и ехать часов двадцать с лишним. Когда вдвоем – ничего еще, а одному – и подумать неуютно как-то.
    Брат не мог поехать с Владиславом, и он сказал: — Влад, я не смогу. Мне и на работу надо – начальники завтра звонить будут, а я там за главного остался на все праздники. Так что извини.
    Владислав спросил так, на всякий случай. Он и не ждал, что брат поедет вместе с ним, но вдруг? Вдвоем совсем другое дело; но в принципе он сразу и решил – один так один.
    Спал он тоже как-то непонятно, сердце стучало от выпитой водки так, что непонятно было, на каком боку лучше лежится. Отдавало в виски стуком этим, и сны были полубредовые – какие-то споры, встречи с незнакомыми людьми, самолеты, корабли… Он просыпался раза четыре, смотрел на часы и к пяти утра понял, что ехать на машине – это действительно безумство и есть шансы не доехать вообще. Поэтому он слегка успокоился и переживал теперь о том, что выкупят это единственное место в самолете. Кое-как он продремал часов до восьми, поднялся, не до конца еще протрезвев, напился чаю с лимоном и пошел в гараж за машиной.
    У Владислава был старый «лендровер» – машина культовая и красивая грубоватой простотой, но ехать на ней в Крым, да еще без техосмотра, было вообще-то стремновато по мнению разумных автомобилистских кругов. А по Москве и подмосковным грязям – милое дело, и по сугробам тоже. «Лендровер» тарахтел старым дизельным движком, но в нем было тепло и уютно, и Владислав ехал по утренним пустым проспектам, стараясь придерживаться за редкими машинами – ведь если бы менты остановили его «на предмет» и «с пристрастием», то это стоило бы ему долларов триста, не меньше, хоть он и вел машину уверенно и повода никакого к подозрениям не подавал. После новогоднего снегопада еще не успели полить улицы жидкой кислой дрянью, и он думал о том, что примерно так выглядели зимние московские дороги лет десять-пятнадцать назад – они были покрыты желтоватыми хлопьями утоптанного снега, на котором немного пробуксовывали колеса. Теперь снег с дорог практически не сметали, предпочитая поливать его реагентами из поливальных машин. Как-то раз он взялся рукой в перчатке за ручку двери маршрутки, облитой этими реагентами, и через пару часов перчатка съежилась и покрылась кожаными волдырями, как обожженная рука негра; пришлось выкинуть, а жалко — другая-то осталась новенькой.
    Билет в кассе был – тот самый, единственный. Его оформила уже другая девушка, не угрюмая. Улыбаясь, она сказала Владиславу, что обратных билетов нет тем более, но там, в Симферополе, обязательно будут места на украинские авиалинии. Да так и лучше, — подумал Владислав, ведь он не вполне знал, когда будет возвращаться.
    Домой он тоже доехал без приключений. На Тверской он остановился у центрального телеграфа и отправил Наде телеграмму – другого способа связи с ней не было. Три дня назад он тоже отправлял телеграмму, в которой поздравил ее с Новым годом, но Надя не звонила ему, и он не знал, живет ли она дома сейчас. А телеграмма могла и не дойти – это там запросто бывает. Или почтальон всунул ее в калитку, в щель между досками, и неплотно, и ее унесло сырым ветром с моря. Да мало ли что… А у Нади могло запросто не быть денег, чтобы позвонить; а еще в этом году он не смог поздравить ее с днем рождения, поскольку был за границей, а она могла подумать, что он и не хотел ее поздравлять, а тогда что и звонить-то…
    Зайдя к себе в квартиру, он тут же достал билет и полюбовался на него, затем нашел загранпаспорт и вложил билет между страницами. Потом он выпил пива с сыром и черным хлебом, поспал еще часа полтора, затем пошел поздравить родителей, с которыми в этом году еще не виделся. Родители спросили его, что он собирается делать в эти два выходных дня, и он туманно и неразборчиво сказал, что, наверное, поедет к друзьям. Уточнять они не стали, зная бесполезность таких расспросов – Владислав никогда почти не говорил им о своих планах, и они давно уже не обижались. Друзей тоже у него было много, и к кому он там как бы отправится – вариантов было уйма. Ему уже было немало лет, он уже, слава Богу, пережил Пушкина, но, в отличие от последнего, женат не был и почти был уверен в том, что детей у него нет. Он был не женат из-за своего вольного и бродяжнического характера, и этому тоже никто из его знакомых не удивлялся. Даже когда у него появлялась очередная подруга, уже никто не верил, как раньше, что это надолго и вообще всерьез.
    Вернувшись к себе уже поздним вечером, он собрал легкий адидасовский рюкзачок, в который положил спортивные брюки, футболку, шлепанцы, зеркальную фотокамеру и кое-какие гигиенические принадлежности. Еще он положил туда толстую книгу «Психология толпы» — предстояло провести много времени в транспорте. Он сразу поставил на видное место в холодильнике пару поллитровых банок пива, чтобы утром не забыть – вставать надо было в шестом часу утра. Всё; он всё собрал; ну, и деньги, конечно. В одно отделение бумажника он положил рубли, в другое – доллары, а в задний карман джинсов он сунул свернутые потрепанные бумажки разного цвета с одинаковыми злыми лицами на них – это были украинские гривны, оставшиеся у него с прошлогодней поездки. Он поступил так не из презрения к самостийной валюте, а потому что ее по украинским законам ввозить на Украину было нельзя, и кто об этом не знал и доверчиво открывал бумажник деловитым быстроглазым таможенникам, лишался как минимум половины обнаруженных ими гривен. Еще желательно было иметь заряженную пленку в фотокамере, ибо фотокамера была хорошей и на вид новой, и если ее не впишешь в декларацию, таможенники могли прицепиться насчет того, что она новая и ты везешь ее на Украину продавать, и начать разводки, а с пленкой она автоматически становилась б/у, и крыть было нечем. Было много разных мелочей, которые при путешествиях в постсоветском пространстве нужно было знать и помнить – огромное количество полунищих служащих разных организаций старалось заработать на твоем незнании. И Владислав очень злился, когда его пытались развести «на бабки», или когда ему рассказывали его друзья и знакомые, как их «обули» в какой-нибудь поездке.
    Вообще, ему очень не нравилось, что множество таких мелочей занимает место в его памяти, которое он хотел бы заполнить впечатлениями детства, датами, событиями, именами, воспоминаниями. Он давно уже научился, уходя с работы, немедленно забывать о ней так, что на другой день ему приходилось удивленно вертеть в руках какое-нибудь приложение к договору, с которым вчера носились менеджеры, подобно медсестрам с новорожденным кричащим младенцем. А когда он уезжал куда-нибудь недели на две, то, вернувшись в офис, он не помнил внутренний номер своего служебного телефона, причем не помнил сознательно и целенаправленно, зная, что уж это-то тебе напомнят так или иначе. Для Владислава его работа была источником средств к существованию и ничем более. Она ему не нравилась, но ему хорошо платили, и бросать ее было нельзя. Да и люди там были в основном хорошие, и даже среди руководства, а хорошие люди в большом количестве – это всегда было редкостью. Владислав был офисным работником, и всё, что он ни делал, всё, что он ни создавал, было бумажными документами или компьютерными файлами, и не могло принести ему психологического удовлетворения. Но он уже привык иметь деньги, приличную машину, служебный мобильный телефон и не мог всё это бросить, хотя ему очень хотелось. И как бы он отправился к Наде в Крым на два дня, когда одни авиабилеты стоили столько, сколько он за полгода зарабатывал в своей прошлой жизни, будучи научным сотрудником в институте стали и сплавов?
    Владислав поставил рюкзачок в коридор, разделся, принял душ и лег спать – теперь уже легко и спокойно. Засыпая, он думал о том, как он будет искать Надю – она могла завтра не быть дома, могла уехать в Симферополь или Киев за какими-нибудь шмотками для перепродажи, а, может… нет, это уж нет, не может… Ну, работать она, конечно, не работает – в Крыму сейчас никто не работает. Если ее нет, то он оставит записку ее подруге в конверте. Если подруга не пьет, то он положит в конверт и деньги, а если пьет, то только записку. И тогда он только посмотрит на море, побродит по городу, выпьет коктебельского вина в холодном кафе, и поедет обратно – пятого числа рекомендовалось ему быть на работе и предстояла беседа с шефом насчет годового плана.
    На мыслях о шефе Владислав и заснул, и как будто сразу же проснулся от трели будильника – было пятнадцать минут шестого. Он поел «быстрой» овсянки с изюмом на горячем молоке, это была привычная его утренняя еда, он готовил ее за шесть минут. Попив чаю, который он заедал йогуртом, он догрузил пивом рюкзачок, оделся и досыпал уже в маршрутке и вагоне метро. Он мог бы поспать подольше, если бы он поехал в аэропорт на своей машине и там оставил ее на стоянке, но он не знал, как и куда он будет возвращаться, а вызывать такси он не хотел – такси может не приехать, и прийдется нервно прыгать по улице перед фарами и махать руками, и платить водителю какой-нибудь разваливающейся «восьмерки» сумму, сопоставимую с маминой пенсией.
    В аэропорт он приехал рано, с запасом, и в ожидании регистрации сидел в кафе с чаем и книгой. Пройдя регистрацию, он занял очередь на паспортный контроль. Пассажиры галдели и волновались, семейные посылали супруга или детей заранее занять очередь на паспортный контроль, чтобы одновременно пройти регистрацию, а потом подходили сами. Из-за этого вместо очереди получался какой-то водоворот с застойными зонами. Ну и куда же вы торопитесь, — подумал Владислав, и не ошибся – после того, как все собрались в отстойнике, представитель Аэрофлота с жуликоватым лицом и в малиновом пиджаке, быстро пройдя по залу, прокричал, что «вылет откладывается по метеоусловиям Симферополя», и немедленно скрылся за потайной дверцей. Рейс откладывали еще два раза, и Владислав с книгой изнывал в неудобном кресле, хотя ему еще повезло – он успел занять «сидячее место». Народ мучался почти три часа, бродил по отстойнику, выпивал в маленьком кафе и слонялся по дьюти-фри, и все это время Владиславу в голову лезли пораженческие мысли о сдаче билета и о том, что называется «в другой раз» и «а надо ли?». Но все же вылет состоялся, и все заняли свои места в Ту-154, который служащие Аэрофлота называли «большой тушкой», поскольку два дня рейсов не было и «маленькой тушки не хватило». В одной большой тушке летит сто пятьдесят маленьких, — подумал Владислав, открывая бутылку с пивом; — тушки разного пола и возраста. Но «тушка» очень уверенно и четко, с небольшим разбегом оторвалась от заснеженной взлетной полосы. Чем всегда и славился сто пятьдесят четвертый – по нему не чувствуется, сколько народу он везет. Как трамвай, тому тоже без разницы.
    И через два часа полета, когда самолет сбросил обороты двигателей, мягко приостановился в воздухе и начал заходить на посадку, Владислав увидел внизу желто-серую степь и горы, освещенные солнцем. Когда он видел Крым, в его душе всегда что-то сжималось от волнения. А когда он первый раз вдыхал полной грудью сладковато-терпкий, полынный крымский воздух, ему хотелось прыгать от радости, как мальчику, сбежавшему с уроков. Может, генетическая память о родных местах давала себя знать – ведь по отцовской линии его предки были черноморскими греками; а может, воспоминания накатывали, ведь он провел в Крыму столько своих лучших и запоминающихся дней. Первый раз он приехал сюда, когда был студентом геологического факультета; он был в Коктебеле воспитателем в детском трудовом лагере; а Коктебель тогда назывался Планерским. И с тех пор, сколько он ни путешествовал по Крыму, лучше места для него там не было, чем Коктебель. Ни кипарисовый Южный берег, ни Новый свет с можжевеловыми рощами, ни упрямый Севастополь, ни известковые обрывы Атлеша – ничто из множества красивейших крымских уголков не затмило звеняще-свободного Коктебеля. Это был простор, свобода. Здесь ветер был добрым, от него становилось весело на душе; а морская вода была легкой, светло-бирюзовой, и нигде, только в Коктебеле, по ней можно было — не плыть, а лететь ранним утром, вытягивая тело в струну. Когда едешь из Феодосии на машине, сидя рядом с безумным местным водителем, вначале едва-едва слева видно далекое и непонятное море; ты только чувствуешь его запах и еще не совсем ощущаешь, что почти добрался до него; но повернув на крутом повороте под самым обрывом горы Клементьева, вдруг видишь внизу и впереди во всю ширь бирюзовый коктебельский залив с полосой пляжа, и тополя, и синий Карадаг в дымке, и россыпь белых кораблей под ним – и во все это падаешь разом, и перехватывает дыхание. И в советские времена, после планомерных «жизненных реалий» Москвы, института, привычных «надо» и «нельзя» – тут разом можно было всё. Отдыхать, жить где попало и ходить в чем попало; пить вкуснейшие марочные портвейны и коньяки, вино из трехлитровых банок, заедая арбузами и персиками, знакомиться с девушками и делать с ними вместе всё, что хочешь и где хочешь – всё это не просто было можно, но можно было свободно и легко. В небе над горами летали краснокрылые самолеты, делающие петли и «бочки», серебристые блестящие планеры и настоящие треугольные дельтапланы — не те, что сейчас трещат импортными моторами и катают туристов над замусоренным побережьем. Для Владислава Коктебель не был ни «Планерским»; ни «пос. городского типа в 14 км к З. от г. Феодосия», ни какими-то писательскими-волошинскими местами – это было удивительно красивое и легкое для жизни место. Он быстро всё облазил здесь, и через несколько лет знал каждую улицу, и все горы вокруг, и весь Карадаг, по которому ходить было как бы нельзя, и как в каждый приезд сюда быстро находить хорошее место для житья вне зависимости от наших быстро меняющихся времен. А потом он облазил и горный Крым, и «цивилизованный» Южный берег, и заброшенный западный, и Севастополь, и Херсонес; а потом он открыл для себя Феодосию – древнейший и интереснейший город, в котором жила Надя. И с тех пор ему стало необходимо постоянно бывать здесь; без этого он обойтись уже не мог.
    Больше всего он любил приезжать сюда на машине. Можно было добраться до любого крымского уголка со всем своим скарбом, и вообще комфорт путешествия сильно повышался – машина была уютным местом, маленьким убежищем на колесах, подобно домику улитки. Но при этом (как это знают все улитки) появлялись желающие вытащить тебя из этого домика. Неприятно было общение с таможней, гаишниками и различными дорожными проходимцами в замызганной форме и с полосатыми палками. Всех их Владислав давно уже научился посылать, но все равно было неприятно.
    Вообще, неприятной была сама эта жовто-блакитная власть; конечно, она ни в какое сравнение не шла с прошлой, красной серпастой, молоткастой, но в том-то и дело, что старой власти уже не было, а новая вела себя как будто так, что никаких прав у тебя не прибавилось и ты остался все тем же ничтожеством, каким и считался в прежние времена. Если ты не мог поставить на место придорожного чиновника или просто проходимца, изображающего из себя представителя власти, то тебе предстоял неприятный нравоучительный разговор, который должен был закончиться мздой за проезд или пребывание на территории, контролируемой проходимцем. В России тоже ведь немало проходимцев – ну, вообще, время такое, проходимческое; однако они не вызывали такого дискомфорта и не вели себя так воровато и настырно, как это приходилось испытывать здесь, на украинной незалежной территории. В России лицом власти, как и было это во все времена, были ленивые чиновники, ну, а тут – воровато-озабоченные проходимцы.
    И само даже сочетание жовтого и блакитного цветов было каким-то неестественным, дискомфортным. Справедливости ради нужно ответить, что если бы не очень много вокруг было такого биколора, и не полинялого, и не выгоревшего — то оно бы и ничего, веселенько было бы, — но везде по возможности много всего было официально покрашено; таким образом утверждалась новая власть, заставляя не забывать о себе – и мы! и мы тоже! мы тоже государство теперь, так-то вот вам, панове!
    Полинялые жовто-блакитные ворота, заборчики, хвосты стареньких самолетов наблюдал Владислав из окна подкатывающего к аэровокзалу самолета. Вместе с трапом подошли десятка полтора людей в различной непонятной форме и просто в штатском, подъехал автобусик с надписью “VIP” и пара автомобилей с мигалками. Судя по одежде, в Крыму было тепло, плюс десять или даже побольше. Хотя выход еще был закрыт, весь народ в самолете уже стоял минут пять в нетерпении, как это всегда бывает на отечественных рейсах; один Владислав сидел в своем кресле, вызывая нетерпеливые взгляды запертого у стенки соседа. Как только открыли дверь и в салон хлынул свежий крымский воздух, пришлось встать и Владиславу, поскольку вскочивший сосед начал его подпирать своей возней. Ну неужели же вам нужно быстрей, чем мне, — думал Владислав, подталкиваемый к выходу напирающим народом; — и ведь сейчас опять очереди, карточки эти для регистрации, «шо везете?», «к кому едете?». Но все это предстояло вытерпеть, и он вытерпел, и потом ему сразу же удалось купить обратный билет, и даже не на «аэросвит», который вылетал рано утром, в совсем неудобное время, а на аэрофлот, который все же был немного попозже.
    До автостанции он добрался на старой «девятке» с привычного вида барыгой за рулем; все в Крыму менялось, а барыги-извозчики оставались все такими же, не старея,- нахальными краснолицыми аборигенами неопределенного возраста. Конечно же, его надурили — цена была астрономическая, но ему было некогда торговаться. И он угадал – когда он приехал на автостанцию, как раз оставалось три минуты до отхода небольшого рейсового автобусика в сторону Феодосии. Владислав не пошел в кассу, а сказал водителю, что он даст деньги ему. Водитель согласился, но сказал, чтобы Владислав ждал его на противоположной стороне улицы вон у того магазинчика, а то сейчас прийдет контролер, а с ним «так не получится». Все было как обычно, как и десять, и пятнадцать лет назад, и Владислав даже улыбнулся, топая к магазинчику мимо новенького, только что построенного «Макдональдса». Он немного постоял на углу, дождался, пока подкатит автобусик, легко запрыгнул на ходу в открывшуюся дверь. Автобусик был еще приличный, и с чистыми белыми подголовничками, и на заднем ряду сидений было свободно и уютно. Там Владислав и расположился с удобством.
    Пахло весенней степью и провинциальным городом. Во всех наших городах, кроме Москвы и Питера, пахнет резким и жестким запахом дешевого семьдесят шестого бензина. Он просачивается в одежду, дорожные вещи, в щели окон городских гостиниц. Им скоро начинают пахнуть волосы, книги. И, вернувшись домой, войдя в свою квартиру, с удивлением ощущаешь, как ты весь пропитался этим командировочным духом – смесью запахов бензина, гостиницы и поезда. Духи «Провинция номер семьдесят шесть».
    Симферопольские улицы были серыми и пыльными. Снега не было. Еще впереди были все холода, и ряды придорожных тополей, таких стройных и шумливых летом, были строго-однообразными и холодными, похожими на истертые веники. Не было сейчас привычной глазу буйной летней растительности, и бросались в глаза разномастные изгороди частных домов вдоль дороги, сделанные из чего только ни попалось под руки. Редкие машины ехали медленно и ровно, как по ниточке, и Владислав знал, почему; это отличие от российского несущегося, вихляющегося транспорта сразу бросалось в глаза любому водителю, въехавшему на незалежную территорию. Отношение гаишников к водителям здесь было другое – тут тебе не прощали ни одного нарушения, каким бы незначительным оно ни было, и останавливали с единственной целью – «докопаться» за малейшее. И делалось это все как-то по-деловому, безо всякого лукавства и усмешек, как в России. Люди были нищими и злыми, и это чувствовалось даже на расстоянии. Машины в основном были старыми рыдванами, лет по тридцать, а то и поболе. Здесь ездило всё: и серые «жигули» первых выпусков, и бесчисленные «москвичи», ижевские и московские, перекочевавшие сюда еще в горбачевские времена, и «запорожцы», и по-всякому переделанные «победы» и двадцать первые «волги», потерявшие гордость и свежесть еще при прошлом общественном строе. Но все это ездило и рыскало по Крыму, потому что ездить было надо, хоть и на последние деньги – сидеть всегда хуже; сидя, не много высидишь. А автобусы… да эти старые «лазы» да «икарусы» были теми самыми, на которых Владислав путешествовал по Крыму лет пятнадцать назад. Им приходилось быть вечными, потому что смены им не было, за редким исключением почтенных импортных собратьев того же возраста с нестершимися еще немецкими и польскими рекламными надписями на бортах.
    Стемнело быстро, и сквозь запотевающие стекла автобусика ничего почти уже не было видно, но Владислав всматривался в сумерки, выглядывая знакомые контуры феодосийско-керченской дороги, по которой он не раз проезжал прежними летними временами. В низкогорье кое-где белели подтаявшие куски снега среди темных корявых деревьев – горного дуба, миндаля, кизила. Дорога была еще крепкая, сохранившаяся с доперестроечных времен, хотя и местами подлатанная. В придорожных селах было совсем темно, улицы не освещались, и только бензоколонки были островками света в этом затаившемся в ожидании долгожданного тепла крае. Ехали безумно долго; дольше, чем можно было себе представить. Заправлялись, стучали по шинам, водитель, незлобно бубня, лазил куда-то в район громыхающей рессоры. Он никуда не торопился, у него был график, быстрее которого ехать было нельзя, ну а медленнее – сколько угодно. А Владислав не знал, надо ли ему торопиться или нет, но большим волевым усилием удерживал самого себя от побуждающих вопросов. Белогорск, развилка на Судак; Грушевка, Старый Крым… знакомые названия проступали дорожными знаками из темноты, как из памяти. И где-то там справа, за горами, было море. И вдалеке, чуть выше, на горе увиделся освещенный контур храма в Насыпном, где был священником друг его знакомого, и, значит, минут через десять будет Феодосия. Владислав заранее предупредил водителя, где он будет выходить, и когда он приблизительно определился с ориентирами, он попросил остановиться на обочине, пожелал водителю удачи и вышел.
    И остался один в темноте на окраине пригородного поселка. Теплый ветер дул в сторону невидимого моря, и пахло сухой полынью и соленой землей. Дорога проходила по краю поселка и выходила к морю, тихий шум которого слышался отсюда. Единственный огонек, который виднелся метрах в трехстах – это был свет ларька в центре поселка, а окна были закрыты от улиц изгородями и ставнями. Но это было жилое место, и вокруг были люди, только делать им было нечего на этих темных пыльных улицах. Шуршал ветер, в разных местах полаивали собаки, — и пока глаза еще не привыкли к темноте, поэтому только и было ясно, что стоишь среди жилья. Владиславу не нужно было привыкать – он уже шел, торопясь, быстро и резко; он здесь всё знал настолько, что не нужно было видеть улицу, и даже выбоины среди остатков асфальта были ему знакомы – он их знал колесами своей машины. Было совсем тихо, только негромкий лай собак по поселку, и издалека слышимые шаги и говор встречных угрюмых парней и девушек. Они всматривались ему в лицо, но в темноте нельзя было распознать — знакомый или нет, и с ним кто-то даже поздоровался, не узнав, на всякий случай.
    Надин домик не был виден с дороги, но он точно свернул на тропинку; и свет в глубине крыльца, и через ставни пробивается голубое сияние телевизора.
    Он подошел к маленькой калитке, которая открывалась изнутри очень просто, но надо было помнить, как. Владислав забыл, и поэтому постучал. Замка там не было, это он точно знал. Никто его не услышал. Он постучал сильнее, и везде вокруг завозились и начали подгавкивать собаки, и лай начал планомерно развертываться по всей окраине поселка. Так, сказал себе Владислав, разведка обнаружила себя; все, кто дома — можете выходить и спрашивать пароль. Но, кажется, никто не слышал, кроме собак; ну, всё как обычно, опять прийдется лезть под аккомпанемент. Он закинул ногу на невысокий заборчик, сложенный из обмазанного известкой ракушечника, поправил на плече рюкзак и легко вскинул себя на заборчик. Потом он нащупал одной рукой столб калитки, а другой рукой – лист шифера, закрывавший небольшой обвалившийся проем с внутренней стороны забора. Он отставил лист в сторону, присмотрелся в темноту маленького дворика, поудобнее поставил ноги и, придерживаясь рукой за заборчик – а скорее придерживая его, чтобы он совсем не рассыпался — одним движением привычно оттолкнулся внутрь. В полете он развернулся спиной вперед и приземлился почти неслышно, точно на невскопанную грядку, между полуоткрытым колодцем и дорожкой к калитке. Шифер он поставил на место, вышел на дорожку и так же неслышно направился к крыльцу. Окно изнутри освещал голубой свет телевизора. Постучал в окошко, не очень громко. Опять – ни звука шагов, ни движения. Но он уже чувствовал, что кто-то ждет его на крыльце. Поэтому он, не сомневаясь, взялся за ручку двери, толкнул ее от себя и в полутьме встретился взглядом с незнакомым ему приземистым мужичком на вид лет пятидесяти.
    - Приветствую, — сказал Владислав. – Я к Наде. Она дома?
    - Дома, — ответил мужичок. Она вон там, сзади, у террасы.
    - А, понятно. Я пройду?
    Мужичок кивнул.
    Владислав обошел дом справа, завернул за угол и лицом к лицу увидел широко открытые Надины глаза. Надя стояла, держа в руках какие-то вещи и смотрела на него.
    - Надя, здравствуй, — сказал Владислав, обнял ее и поцеловал в губы.
    Надя обняла его, прижалась щекой и сказала: — Ты уже приехал. А мне телеграмму только сегодня днем принесли.
    - У вас тут день-то хоть бывает?
    - Бывает, бывает. Только редко.
    - А зима?
    - Когда тебя нет.
    Он спросил ее еще о чем-то, а сам думал с облегчением – ну, слава Богу, увидел; значит, он не зря ехал.
    - А это Толя, мой муж, – сказала Надя. Это Владислав сразу уже понял; он знал, что Толян сидел в тюрьме, только не знал, когда он выйдет. – Слава, — протянул он руку мужику. Мужик поздоровался.
    - Ты проходи в дом, — сказала Надя.
    - Да нет, что заходить? Толь, ты отпустишь супругу прогуляться?
    Толян усмехнулся. – Да пусть гуляет. Только где вы гулять-то собрались на ночь глядя? Темень кругом.
    - Найдем, — сказал Владислав. Все нормально, мы тут не пропадем.
    - Ну, ладно. Только не до утра все же, — сказал Толян для порядка. — Может, зайдешь в дом все же?
    - Да нет, — сказал Владислав. — Я тут, на террасе, подожду.
    Надя пошла в дом переодеваться, а Владислав сел на стул. Толян закурил и присел у стены на корточках – так, как сидят зэки. Он как-то съежился разом, и стал как будто меньше раза в три. Владислав отказался от предложенной сигареты и рассмотрел его лицо, потрепанное жизнью. Толян был ненамного старше его, но казалось, что ему больше лет на пятнадцать. Полагалось что-нибудь сказать, и Владислав, чистя рукав, испачканный известкой, спросил: — Что нового в Феодосии?
    Толян опять усмехнулся, неровно пожал плечами. – Да что нового? На бульваре лавочки новые поставили.
    Они немного посидели, перебросившись парой фраз, и Надя вышла, одетая в джинсы и легкую спортивную курточку.
    - Ну что, пошли?
    - Пошли.
    - Пока, — напутствовал их Толян.
    Надя и Владислав вышли из калитки в приморскую темноту и, взявшись за руки, пошли к стоянке такси.
    - Как ты живешь здесь, моя хорошая? Что у тебя нового?
    - Ох, Славочка… Полинка опять в город сбежала со своим хахалем. Вообще не приходит. Он не работает, она тоже. Чем живут, не знаю. Отец осенью упал пьяный на улице. Перелом шейки бедра. В больнице он лежал, недолечился, выписался. Может быть, срослось неправильно – он на рентген не идет. Теперь дома лежит, целый день телевизор смотрит.
    - Так он что, не ходит?
    - А зачем ему ходить? Он всё пьяный, ему его собутыльники выпивку приносят. Ему хорошо, за ним ухаживают, еду готовят. Поди, плохо ему. Лежит, жизнь ругает. Я вот мужа своего пригласила – он хоть помогает по хозяйству, машина есть. А так вообще хоть вешайся. Я вот овощи продаю. Ездим с Толяном, закупаем в селах, а я продаю здесь. Вся округа ко мне ходит.
    - Ты приезжай ко мне, отдохни.
    - Я не могу. За отцом ухаживать кто же будет?
    - И что же, он ходить учиться не собирается? У него же ноги атрофируются.
    - Не собирается.
    - Маресьев хренов. Да что же за люди тут у вас?
    Они пришли на площадь. В темноте светился оранжевый огонек – кто-нибудь из местных извозчиков всегда здесь дежурил. Надя, как всегда, договорилась, – с Владислава взяли бы больше, – и они поехали в центр, на Галерейную, к «Гринвичу».
    Сначала они пошли к морю, прошлись по приморскому бульвару. Было тихо, с моря был легкий прохладный ветер. Обнявшись, они послушали шум моря.
    - Вот, Славочка, я теперь часто к морю хожу. У меня теперь только солнышко, и море. Больше ничего хорошего нет. Но ведь это все, ведь этого достаточно, чтобы жизнь любить? Я вот, когда мне совсем плохо, вот только приду к морю, и понимаю, что только ради этого стоит жить… Я теперь купаюсь по утрам летом, и даже в кафе не пошла работать – всё, буду здоровье беречь, как ты говорил…
    - Надюшка, ты не пей только… не вздумай… У вас тут все пьют или траву курят.
    - Так я и говорю, что я люблю жизнь, и море… Я как только подумаю, что вместо этого вдруг буду, как все – нет, я никогда не буду. Ты за меня не волнуйся, Славочка.
    - Ну, слава Богу.
    Центр Феодосии был уютным и чистым, на улицах почти никого не было. В прошлом году на главной улице выкорчевали старые узловатые деревья, разделили ее напополам аккуратной полоской, на которой высадили «современные» декоративные деревца. Ровненько разметили, мостовую и тротуар выложили разноцветными шашечками. Административно-советский проезд стал бульваром. Вышло несколько показушно, но приятно и чисто. Не стало автомобильной толкотни – теперь здесь ездили только милицейские уазики и кое-кто из местных – по виду, «крутые». Надя с Владиславом погуляли по новому холодному бульвару и пошли в ресторан, раньше бывший распивочной, а теперь тоже чистый, уютный и с вежливыми официантами. Они были одни в зале, и они выглядели как беглые семейные, уехавшие на зимнее море от своих половин на пару дней. Только семейные обычно одеваются в рестораны подобающе-цивильно, а Владислав сидел за столиком с белоснежной скатертью в растянутом свитере, дорожных джинсах и заляпанных крымской грязью туристских ботинках. Официант в белой рубашке с бабочкой и девушка-администратор в безукоризненном брючном костюме нисколько не удивлялись таким гостям – в наши времена уже давно привечают не по одежке.
    Они пили мускатное севастопольское шампанское, ели мидий и говяжью вырезку. Владислав рассказывал Наде про свои прошлогодние поездки – в Европу по нескольким странам, и на Красное море – он нырял с аквалангом, и ему довелось там плавать с акулами и дельфинами. Он знал, что Надя не завидует ему, а радуется за него, и что мало на свете таких людей, как она. И он много путешествовал по миру не только за себя, но и чуть-чуть за Надю; это он понял уже давно. Ему было очень легко, потому что он наконец-то мог рассказать Наде хоть что-то о себе.
    - Надя, ты знаешь, а я чуть не утонул в октябре.
    Надя молчала, только немного покачивала головой. Ее красивые серые глаза блестели, как в первую их встречу. Они тогда ужинали здесь – это было шесть лет назад.
    - Я нырял в глубоком озере, и перегрузился, и не мог выйти с глубины. Видимость была ноль, а ниже двадцати метров – черная темнота, даже фонаря почти не видно. А воздуха было уже мало, и я запаниковал, и «съел» почти все остатки. Я был на тридцати шести метрах, и кое-как вылетел наверх, уже на последнем выдохе… Но ничего, легкие в порядке, вообще ничего потом не было…
    - Славочка, ты не утонешь. Ведь я за тебя молюсь все время, — уверенно сказала она.
    У него к горлу подкатило; он представил, как она молится в соборе. Идиот, подумал он, какой же ты идиот; ведь если что – и не только родители,.. и она тоже… и вечно ты суешься черт-те куда… Он ведь даже не думал о ней, ни когда нырял, ни когда прыгал с парашютом, ни когда лазил по горам. А зачем, сказал он себе, эти риски… точно зная, что еще будет снова и снова лезть в новые «засады». — Она даже не спросила, за каким я лез в это озеро, — еще отметил он; — да разве есть еще на свете такие женщины?.. она знает, что и нет смысла спрашивать…
    - Спасибо тебе, милая.
    Он тоже, когда бывал в церкви, всегда ставил за нее свечу.
    Потом они опять ходили по ночной зимней Феодосии. Сходили на Форштадт, оттуда немного повернули в сторону Митридата, а обратно вернулись через старое кладбище. На улицах никого не было – ну, а кто еще в январе ночью гуляет по старому городу?
    Когда они шли по кладбищу, Надя сказала еще раз:
    - Ты за меня не бойся, Славочка… и даже здесь, на кладбище, не бойся… У меня все будет хорошо.
    - А как Полина?
    - Полина? – Надя нервно вздохнула. – Гуляет Полина. Живет со своим хахалем – я даже не знаю, где. Не работают. Ничего не делают. Она за него замуж вышла. Раз в месяц, в два, приходит домой, забирает все деньги, уходит.
    - А что она вообще в жизни хочет?
    - А я не знаю; она ничего не говорит. Только один раз сказала, что хочет уехать, и что вообще лучше не работать, чем так, как мы, перебиваться.
    Надя уже рассказывала Владиславу, как она перебивается. Зимой она торговала овощами, этого хватало на жизнь. Летом Надя подрабатывала где прийдется – официанткой в ресторане, дежурной в доме отдыха; во внесезонное время она, как и все феодосийцы, искала хоть какой-то заработок; торговала на рынке то какой-то одеждой, то какой-то едой. Пробовала она работать на заводе оптического оборудования, где была в советское время инженером-технологом, но там зарплату не платили, только выдавали авансом каждый месяц гривен пятьдесят, а деньги выплачивали только при увольнении. На «оптике» зимой не топили помещения, а дышали стекольной пылью, от которой Надя была всегда как бы простуженной, и когда Владислав два года назад приезжал в марте, он дал Наде столько денег, насколько ему удалось ее уговорить, чтобы только она ушла оттуда. Тогда он приезжал на неделю, и они жили на частной квартире, которая не топилась, как и весь город. Тогда были холода, в горах выпал снег, а котельные работали ровно настолько, чтобы не замерзла вода в трубах, и она текла из крана совсем не так как теплая – тонкой тягучей ледяной струей. Ночью они включали электроплитку, а на окне у них была завеса из шинельной драповой ткани – такие были у многих феодосийцев, чтобы не уходило тепло. А чтобы не платить за электричество, у всех были свои персональные способы обхода счетчиков, и никто ничего не платил – да и нечем было. Автобусы в Феодосии – многолетние заслуженные «львовские» и «пазики», которые считались маршрутными такси, медленно ездили на первой или второй передаче, а когда поднимались на гору, выключали двигатель и съезжали вниз накатом – так они экономили бензин. Надя, как и большинство жителей, кому удавалось найти работу, утром ездила на автобусе за десять копеек, а домой возвращалась пешком – потому что это было бесплатно. А вечный огонь в парке давно уже утратил вечность, потому что газа для него не было уже года четыре.
    Владислав тогда днем гулял по окрестным горам – над Карантином, и в сторону Орджоникидзе, и раз он ходил в Двухъякорную бухту через старое стрельбище. Он спускался к морю по серым ложбинам и вытоптанным в серой сухой траве овечьим тропинкам. На берегу, непохожем на летние пляжи, холодные волны неспешно окатывали крупные неровные валуны. Море шумело задумчиво и серьезно. Он бродил вдоль моря, рассматривал берега – он знал геологию, а крымские горы – это замечательный геологический полигон, здесь видна вся история побережья за много тысячелетий. Повыше, в ложбинах, пастухи пасли овец, и один раз Владислав неосторожно вышел к ним из-за горы, и сразу же две большие лохматые собаки молча и заинтересованно начали спускаться к нему. Владислав быстро развернулся и ушел за выступ скалы к морю, чтобы в случае чего залезть в воду и отбиться камнями – но собаки вернулись обратно, потеряв его из виду, или просто раздумали. Раз он съездил в Коктебель, и гулял там по безжизненным улицам, залитым грязью с окрестных гор. На неровном пляже высились горы гальки, наметанной зимними штормами, и торчали ржавые полинявшие остовы, бывшие в летнее время солнцезащитными тентами. Потом он поднялся на Карадаг и прошел его весь; на северной стороне были огромные снежные сугробы, и даже на полчаса все вдруг накрыло метелью; а когда он перешел на южный склон, там было солнце! на деревьях распухали почки, а из земли, разрытой кабанами, торчали изумрудные побеги крокусов. Ему пришлось больше часа идти пешком до Щебетовки, и не было ни одной попутной машины, и потом он еще час сидел на перекрестке, пока его за две гривны не подобрала «шестерка» такого вида, словно она была связана веревочками из отдельных разноцветных частей. А горы под вечер были потрясающего, нереального розово-фиолетового цвета, какими их и рисуют современные художники.

    Владислав любил приезжать в Крым во «внетуристское» время – тогда было можно всерьез пожить и почувствовать Крым. Это был свой мир, и он был не такой, каким он виделся приезжему туристу, который жил пару недель в санаторном корпусе, жарился на пляже среди толпы себе подобных да слушал заливисто-информационные речи экскурсоводов. Жизнь в Крыму была непростой и в советское время, и в «перестроечное», и тем более в постперестроечное – так можно было называть то, что получилось теперь. Сюда хорошо было приезжать на отдых, но трудно было жить. Сама энергетика этой земли была какой-то провокационной, что ли. Здесь всегда шла борьба за выживание; здесь постоянно чего-то не хватало – то хлеба, то воды, то вина, то денег, то транспорта; то приезжих было слишком много, и им было негде селиться; то слишком мало – и тогда их брали нарасхват и старались стрясти денег по максимуму. Здесь всегда была проблема с билетами, с таблетками в аптеках, со злобными частными извозчиками, с газетами, регистрацией, хозяевами различных частных трущоб и всеми прочими особенностями. Горячей воды здесь не было никогда, немногим лучше было с едой и электричеством. Местным всегда не хватало работы, хорошей погоды, нормальных (то есть богатых и безропотных) жильцов, к которым относились, как к наглым временщикам, приехавшим сюда тратить неправедные деньги и нарушать покой коренных жителей. Жители Крыма были энергичными и скандальными; здесь не было коренных уроженцев, все были переселенцами. И создавалось впечатление, что это те же самые отдыхающие, только не нашедшие денег на обратные билеты лет тридцать назад, и поэтому вынужденные как-то подрабатывать, как-то строиться, как-то рожать и воспитывать детей – но все это временно; ну, вот посидим здесь еще годика три-четыре, и домой, в спокойную жизнь…
    Крымская природа тоже неспокойна. К ней нужно привыкнуть. Даже то ласковое августовское море, которое так любят туристы, бывает таким только в утренние часы – с рассвета, ну, скажем часов до десяти-одиннадцати; ну, еще, может, к вечеру, ближе к закату. Днем здесь палит солнце – и не дай Бог, нет ветра – подпечет белокожего, подобно недожаренной куриной котлете. А вот осенью и зимой наоборот – как задует с моря, так деться некуда от пронизывающей лютой сырости. Весна здесь может начаться в феврале, но затянуться до июня, а море и в середине лета может быть градусов четырнадцать, ибо нечего тут вам. Может в начале мая придавить жарой, а в июне залить все дождями, засыпать дороги оползнями, забросать водорослями пляжи. Здесь даже теплый степной ветер дрожит нервными порывами и рвется в море, шевеля сухие колючки. А колючек здесь на один квадратный метр, как нигде больше в мире – и это потому, что скот здесь пасут несколько тысяч лет, и такие вот растения только и приспособились более-менее.
    Теперь вот еще язык новый привязывали. Кто на нем говорил-то тут когда? Однако и по телевидению теперь говорили, точнее, размовляли, в основном на нем, и документы заполняли, и развешивали злобные плакаты на улицах. Мало в Крыму напастей было… Но ладно – еще одной колючкой больше…
    Надин поселок был в долине, недалеко от Феодосии. Владислав с братом часто ездили на машине по его разбитым улицам. Навстречу им попадались местные жители неопрятного вида – они, как тени, неуверенной походкой бродили от одних ворот дома к другим с какой-то вначале непонятной посторонним людям целью. Сначала, как обычно, они казались просто сельскими алкоголиками, но алкоголики ходят пошатываясь и без особой цели, а эти четко выдерживали определенный маршрут; и взгляды их были не замутнено-злобные, а жалобно-пустые, просящие – и по этим взглядам опытный путешественник сразу угадывал в них более серьезно не от себя самих зависящих людей. Различными видами зелья здесь было поражено очень много народа; туристы в Крыму обычно этого не замечают, потому что наркоманы не часто показываются в людных местах. Но достаточно было прогуляться по дальним районам Феодосии – Митридату и Карантину, как становилось не по себе от этих пустых, невидящих глаз. Однажды Владислав, проезжая по верхним улочкам в районе Новокарантинной (тогда он хотел присмотреть себе в Феодосии небольшой домик с участком), остановился спросить дорогу, и к нему бросился из открывшейся калитки босой и голый по пояс, молодой еще мужчина с блеклыми пустыми глазницами и обтянутыми желто-коричневой кожей щеками. «Сколько тебе, паренек?» — пробормотал он в лицо Владиславу, не разобравшись. Владислав закрыл окно машины, и уехал, и окончательно раздумал покупать домик в Крыму, хотя тогда еще все было очень дешево на Карантине. И правильно сделал – он был гражданином другого государства; а, спрашивается, что было ждать от этого государства в отношении собственности иностранца, когда собственные граждане его мало интересовали? Он любил Крым, и Феодосию, и Надю, но как было здесь жить и строиться, когда не было никакой гарантии насчет будущих времен, и власти, и всего того, с чем здесь еще прийдется столкнуться? Завтра не завтра, а после очередных выборов могли прийти рослые парубки – не с чубами и в шароварах, а в черных брюках и ботинках, цветных рубахах и с какими-то вертящимися фиговинами в пальцах, — и, поигрывая этими фиговинами, угрюмо обрисовать твое будущее и назначить цену твоей недвижимости и срок продажи. Или же просто сосед-татарин, вчера купивший соседский домик, мог весело сообщить из-за забора, что мулла сказал, скоро вас будут резать, и он по-соседски вас предупреждает.
    Вот все это и было в Надином поселке. А о татарах вообще разговор особый. Татар становилось все больше, они все приезжали, покупали участки, строили свои некрасивые, но большие дома, и поселок они называли старым татарским названием, которое помнили все местные жители. У поворота на феодосийскую дорогу вкрячили мечеть (нехорошо так говорить о храме, но место ему могли бы найти и подальше от православного кладбища), покрыли ее шифером и повесили на минарет четыре репродуктора, вещавших теперь несколько раз в сутки на всю округу мусульманским голосом. Там-то и был теперь мулла, который, подвыпив на свадьбе, обещал Надиной подруге прямым текстом войну и резню. Мулла проходил «стажировку» в Саудовской Аравии и за три года своего там пребывания научился говорить (а, возможно и делать) серьезные вещи. Что также не внушало оптимизма жителям Надиного поселка.

    Пройдя по темным улицам, Надя и Владислав снова вышли на набережную. Обнявшись, они постояли у ограды парапета, слушая шум волн.
    - Надюшка, ты приезжай ко мне. Отдохнешь хоть немного. Мы тебе работу найдем, устроим. Оставь ты все это хотя бы на время, пусть они сами разбираются… Почему они все на тебе выезжают?
    - Они без меня не смогут, Славочка. Как я их брошу?
    Он ничего не мог ей на это ответить.
    - Славочка, мы скоро будем старыми… Тогда я все тут оставлю, и приеду к тебе. Буду жить у тебя на даче, буду за огородом ухаживать. Курочек разведу… Славочка, я тебя любить буду… всю жизнь…
    И ветер дул с моря, от мыса Ильи. Ветер был теплым и влажным – такой ветер редко бывает в январе.
    - Такой ветер бывает, только когда ты приезжаешь.
    У Владислава перехватывало горло, как будто ветер охватывал его теплой настойчивой рукой. Он обнимал Надю, и внутри него все сжималось, потому что он хоть он и верил душой, что все у нее будет хорошо, но разумом знал, что – нет, — что жизнь ее, мягко говоря, трудна и впереди одна неизвестность. В свое время он предлагал ей переехать в Москву, найти там работу, устроиться. Но Надя не могла оставить ни отца, ни Полину, и все деньги, которые она зарабатывала, и что передавал ей Владислав, — исчезали, растворялись в руках ее гулящей родни. Надя то пыталась шить на машинке, то открыть прилавок на рынке – но все заканчивалось отцом и Полиной, которые рано или поздно добирались до ее сбережений, и тогда все шло прахом и пепелищем. Иногда пропадали из дома вещи, иногда Полину приходилось разыскивать по каким-то хатам в совершенно запойном состоянии и в компаниях грязных, поганых подростков. И ничего поделать было нельзя – Надя не могла бросить их ради себя самой; ради простой, более-менее нормальной жизни. Владиславу было удивительно смотреть на эту битву добра с – непониманием добра и нежеланием что-либо изменить. Но что он мог поделать?
    Только приезжать вот так – посмотреть на близкого, дорогого человека. Выслушать, обнять, повернувшись спиной к ветру с моря, хоть немного прикрыть его от холода.
    Ну, и уехать. И опять думать о ней.

    Во втором часу ночи он посадил Надю на такси и пошел ночевать в «Асторию». Они даже не заводили разговор о том, чтобы переночевать вместе в частной гостинице – ну, а зачем? Завтра он уедет, а Надя останется, и к чему тогда… Их жизни опять пойдут каждая своим путем; они увидели друг друга; они живы, слава Богу, и они были спокойны друг за друга еще на какое-то время.
    В «Астории» было прохладно и сыро. Фасад когда-то роскошной гостиницы был в убогом состоянии, но намечались признаки ремонта, и у подъезда появилась мраморная доска, сообщавшая о том, что здесь в двадцатом году проживал Антон Иванович Деникин. Владислав не стал брать хороший номер – все равно завтра утром ему нужно было ехать в Симферополь, и спать ему оставалось часов пять. Номер «полулюкс» был одноместный, маленький, стены были оклеены старыми советскими обоями; прямо у кровати в ногах была привернута фаянсовая раковина для умывания, а остальные удобства были в коридоре. Владислав забрался под простыню и гостиничное одеяло – как положено, с прожженной дыркой – и мгновенно заснул, как это у него получалось независимо от любых жизненных обстоятельств.

    Проснулся он в семь часов; собираться ему было недолго, минут двадцать. Он расплатился с дежурной по этажу, вышел на улицу и пошел в «Гринвич», где его уже ждала Надя. Они позавтракали вместе. Потом у них еще оставалось время, и они полчаса погуляли вместе по совершенно пустой набережной, мимо галереи, к Стамболи и обратно. Владислав сделал несколько снимков. Недавно подновленное и свежевыкрашенное здание галереи нереально контрастировало с серым асфальтом, рядами сухих узловатых деревьев. Надя, как всегда, отказалась фотографироваться, и он не настаивал.
    - Славочка, может, тебя отвезти в Симферополь? Я Толяна попрошу, он отвезет.
    - Нет, Толяна не надо, я сам доеду. На автостанцию мы не поедем, я поймаю автобус на развилке. А если он не остановится, поеду на попутке какой-нибудь. Я успею.
    Они сели на такси, доехали до развилки симферопольской дороги и постояли, глядя в глаза друг другу. Оба они не любили стандартных фраз, и поэтому не говорили много. И они знали друг друга уже давно, и что было говорить? И, кроме того, прощаться они тоже не любили.
    Вокруг них была степь, желтая и сухая, ни одного зеленого листочка. В этом году была пока необычно теплая зима, и трава стояла ровно, совершенно не придавленная снегом и ветрами. Было тепло, и казалось, что вообще скоро выглянет весеннее солнце, зацветет миндаль, а через несколько дней степь зазеленеет, пойдут красные маки и оранжевые тюльпаны, а море опять станет чистым и светлым, и легкого бирюзового цвета. Но все было не так, и впереди будут еще январь и февраль, и морозы, и совсем не надо обманываться.
    Минут через пять показался автобус – старый, подвывающий «лаз» с надписью «Симферополь» под лобовым стеклом. Когда он подъехал, Владислав поднял руку, гул мотора оборвался, и «лаз», сбросив обороты, стал нацеливаться на обочину.
    - Надюшка, я поехал, наверное. Ну, береги себя, милая.
    - До свиданья, Славочка. Я тебе позвоню, когда ты приедешь.
    - Ну, пока, — сказал он, в последний раз целуя Надю.
    Никаких проблем не было, он сразу же отдал какие-то неучтенные гривны, и, пока водитель, закрывая дверь, вполголоса его инструктировал про контролеров и билет, он смотрел на Надю, обернувшись, и старался ее запомнить такой – но уже чувствовал, что не запомнит; он лучше запомнит ее ночью на набережной. Автобус поехал, и маленькая Надина фигурка осталась в степи; и уже через заднее стекло он видел, как она пошла в сторону поселка – не торопясь и не опуская головы, — а так, как она всегда ходила – задумчиво-собранно, глядя вниз перед собой, как будто собираясь переступить невидимое препятствие. Они никогда не махали друг другу рукой, прощаясь.

    Часа через два он приехал в Симферополь, добрался до аэропорта и понял, что вряд ли он сегодня куда-то улетит. Нигде по дороге и в помине не было тумана – а тут он был такой, что капли росы висели на деревьях, и сегодня вообще ничего еще ни вылетало, ни прилетало. Еще часа четыре ушло на то, чтобы всласть поболтаться по холодному зданию аэровокзала, проникнуться будущим, послушать про погоду в Москве и рассуждения через громкоговоритель – ведь надежда на «а вдруг?» всегда живет в сердце имеющего авиабилет. Он даже пообедал бесплатным аэрофлотовским обедом в специально открытом для этого огромном холодном ресторане хрущевского стиля – но рано или поздно нужно было решаться, и он решился – сдал билет и поехал на вокзал, как это всегда делается в Симферополе в подобных случаях. И на вокзале все тоже было так, как и всегда – никаких билетов, отмененные поезда, огромные очереди у почему-то закрытых касс. И все так же нужно было поступить, чтобы уехать – достаточно было встать посреди вокзала со скучающим видом, и через минуту подкатил суетливый барыга с золотыми зубами, и спросил, куда ему нужно. Владислав сказал, что «домой», и они договорились о цене, — как всегда, равной стоимости плацкартного билета. После этого барыга провел Владислава в как бы закрытый вокзальный ресторан, и там, как всегда, были солянка и эскалоп с пюре, и только пиво было не «Жигулевское», а с украинской этикеткой и медалями, на которых были изображены профили новопровозглашенных хохластых героев.
    Через полтора часа был проходящий севастопольский поезд, на удивление полный народу. Однако в двенадцатом вагоне для Владислава нашлось место – быстроглазая проводница указала ему верхнюю полку в плацкарте и сказала, что в случае чего место никому не уступать, а всех отсылать к ней. Поезд отъехал в долгую темноту. Тускло светила лампочка, соседи по плацкарте представились Владиславу, он им тоже; большего знакомства ему не хотелось. Он выпил одну за одной три бутылки пива, думая о Наде; соседям он сказал, что устал (вдруг оказалось, что так оно и было), залез на свою полку и тут же сон стал накатываться на него. Рюкзачок он пристроил над собой, пристегнув его лямки к стойкам багажной полки, чтобы его нельзя было стянуть, а туристские ботинки он тоже поставил наверху, чтобы утром не остаться без них. Деньги (их было немного, в основном он все оставил Наде) и паспорт в карманы, одеяло… все, спать… По дороге было раза три «в случае чего», — в темноте приходили разные люди, претендовавшие на это место на разных станциях; но все они были отправлены к спавшей проводнице, которая, втихую выражаясь, искала им место в бубнящем спросонья вагоне. Сквозь сон Владислав слышал: «бригадиру скажу», «что тут за мужик», «на хрена тогда воще билеты» — но ему это было все равно. Во сне он отдыхал, у него еще был здоровый организм, он никогда еще не чувствовал никаких почек и суставов, и никогда никакие видения, как это показывают в фильмах, не являлись к нему по ночам. Часов в шесть утра, правда, были два видения с кокардами, и спрашивали про оружие, наркотики и личные вещи — но оба раза им был показан загранпаспорт, и видения исчезали, отметившись в нем.
    А утром за окном были снежные сугробы, и метель, серые деревенские дома и весь тот придорожный пейзаж, что везде одинаков – что под Белгородом, что в районе Серпухова. Владислав с удивлением обнаружил, что вагон полупустой, и все его соседи остались там, на Украине. Так он и доехал – сидя в пустой плацкарте с бутылкой пива, читая «Психологию толпы», по дороге звоня друзьям и поздравляя их с Новым годом. Когда поезд подъехал к Москве, он собрался с духом и, скрепя сердце, позвонил коллеге по работе, поздравил его и заранее выяснил, что к чему завтра, будет ли совещание, вызовут ли их к шефу и к чему нужно быть готовым.
    Курский вокзал был полупустой и тише, чем обычно. Но все же по перрону гремели тележками носильщики, и, взволнованно подпрыгивая, торопились встречающие, и традиционно одетые в потрепанные турецкие кожаные куртки «челноки», поторапливая друг друга, выгружали из вагонов какие-то огромные клетчатые тюки, а милиционеры, группой стоявшие поодаль, заинтересованно косились на них, делая вид, что пока ничего особенного не происходит. До Владислава никому дела не было; он попрощался с проводницей, сверкнувшей ему золотыми зубами, и вышел из вагона.

    Завтра нужно было на долгожданную, любимую работу. Владислав поправил рюкзачок на плече, осмотрелся по сторонам, определяя, где вход в метро, определился и пошел в направлении, указываемом стрелочками. Народ, приехавший в поезде вместе с ним, суетясь, все больше сливался и растворялся, превращался в единую московскую толпу, перемещающуюся в разных направлениях под землей и над землей. Кажется, что толпа занимается своим единым, только одним делом – двигается, колыхаясь, то быстрее, то спокойнее, то равномерно, то ускоряясь – пешком, на машинах, роясь вокруг автобусов и маршруток, всасываясь в тоннели и выходя из них в других местах. Но только человек сам по себе имеет цель, толпа же бесцельна, а ее движение — это лишь иллюзия сознательной направленности.

    Крым – небольшой клочок земли, по которому во все историческое время беспрерывно перемещались толпы народов. Народов этих было порядка трех сотен, и не меньше десятка цивилизаций пытались строить свое благо и укрепляться здесь. На этой уютной на первый взгляд земле — кочевали тавры, скифы, киммерийцы, строили свои города греки, шумело разнонациональное Митридатово царство. Стояли римские гарнизоны и проходили орды кочевников с Востока, сметая все на своем пути. Высаживались на берег русские отряды, и строили крепости генуэзцы, и сами разрушали потом свои стены по требованию крымского хана. Потом турки в фесках и шароварах основывали свои гарнизоны, и росли по берегам города и поселки из саманного кирпича, и вились по склонам заселяемых гор кривые узкие улочки. В портах и на рынках шла торговля, и крикливо общались люди множества разных наций, меняя и продавая свои товары. Приходили корабли, — сначала деревянные весельные, парусные, потом задымили фрегаты и броненосцы. Война за войной накатывались на эти места, раз за разом опустошая дома и города, и на время они умирали, но снова строились и перестраивались, меняя свой облик и расположение. В портах строились причалы, а на входах в заливы и гавани — береговые укрепления, и войны становились все шумней и подвижней; и если было кому наблюдать за Крымом сверху, то ему стало заметно, как быстры стали изменения, как разрушительны стали эти войны, но как мгновенно взамен разрушений создавались новые постройки – люди были увлечены переделкой Крыма. В двадцатом веке стремительно были проложены дороги, построены аэродромы, по морю стали сновать вдоль берегов мирные белые кораблики, и весь полуостров покрылся сетью каналов; и это было одним из самых значительных событий – вся степь моментально покрылась зеленью, полями и посадками вдоль дорог. Люди двинулись строить дома от береговой полосы внутрь полуострова; но при этом он сразу стал каким-то неестественным, расчерченным на неправильные геометрические фигуры разного цвета и размера, и природная его гармония стала сменяться вызывающей техногенной географией.
    Человек играет с землей, как мальчишки режутся в «ножички» – помните такую игру в детстве? Упорядоченно проводятся линии по земле, стираются старые и проводятся новые; затаптываются в азарте прежние территории и основываются границы новых, а земля изрезывается и истаптывается до тех пор, пока не наиграются крикливые эти мальчишки.
    Наставало здесь время для всех народов и цивилизаций, и время легко стирало их жилища, храмы, укрепления. И только археологи теперь находят здесь следы этих цивилизаций, скрытые под твердой, растрескивающейся землей, покрытой колючками. От самой мощной и к нашему времени последней из них — теперь оставались разрушающиеся монолиты бетонных конструкций, вынутые изнутри горы с подземными заводами, доками, береговые укрепления, развалины военных баз, зарастающие жесткой травой взлетные полосы. Все это теперь в очередной раз приходило в упадок, после монолитно-жесткого времени «совка» доставшись в наследство беспомощному жовто-блакитному временному политическому образованию, которому в свой черед выпало недолго существовать на этой земле, на которой, видимо, никогда не будет покоя. Да и что ругаться над этим недолговечным ряженым государством? не оно виновато в судьбе многих и многих людей, так и не увидевших счастливой интересной жизни, на которую все это время было столько надежд…
    На горах с вытоптанной травой, пеньками спиленных на дрова деревьев, ржавыми останками конструкций непонятного теперь назначения, — не было ни одного квадратного метра, на который много тысяч раз не наступали бы ноги, обутые в разную обувь, подкованные копыта; не было ни одного клочка земли, на который бы кто-нибудь не уронил какую-нибудь вешь, сделанную человеческими руками. Не было ни одной ложбинки с болеее-менее мягкой землей, в которой не были бы когда-то захоронены безвестные теперь люди. Что осталось от них, от их домов, от их друзей, детей, родственников? Кто теперь хоть что-нибудь помнит о них? кто хоть когда-нибудь думает о них? И рано или поздно — ничего не остается на виду в крымских горах, ни одной железки, ни одной косточки. Казалось, куда бы этому всему исчезнуть? ровные, пологие склоны, взгляд не на чем остановить. Но удивительна эта земля – все поглощает она без остатка, и если не задерживаются на ней целые народы – что уж говорить о каких-то отдельных людишках; приходит срок, и никто не замечает, как они растворились в ней.
    Настанет когда-нибудь время и для Владислава, и Нади, и всех, кого они знали и любили. И всё, что они прожили за эти два дня, уйдет вместе с ними. И всё это нужно было и будет только им, и никому больше. Никому больше. Всем людям принадлежали – дома, дороги, автомобили, самолеты. Одежда, деньги, еда; все то, что люди представляли себе неразрывным со своим существованием в этом мире – все это было единым и нужным для всех. А их время и их чувства принадлежали только им. И Владислав чувствовал, что дороже этого ничего не могло быть для них.
    И не задумывался, зачем он отправился в эту поездку. Это было естественно и нужно для него, и по-другому поступить он не мог. Если бы он не поехал – это было бы неправильно, неестественно. Тогда бы он удержал себя от этого дорогого и главного, ради чего-то менее естественного, второстепенного, надуманного. Так получается, что ему нужно возвращаться; надолго ли?
    Мы все гости на Земле. Лишь на краткий миг мы здесь. А еще меньше времени мы вместе друг с другом. И лишь только успеем среди хаоса обыденных дел и ненужных нашей душе занятий — увидеть дорогих нам людей, с которыми мы хотели бы вечно быть рядом — как нам неизбежно нужно возвращаться туда, где нас не ждут, туда, где мы обязаны пребывать; туда, где мы не «хотим», а «должны». Что все наши титулы и достижения; деньги, удобства, блага? все это пролетит мгновенно, и мы не успеем это и осознать. И, хватаясь за годы, дни, минуты, будем терзать душу – ну зачем все это надо нам было? что такого было в этом образе жизни, ради чего мы старались, чего искали?
    Мы все гости во времени. Куда мы торопимся? то ли мы делаем, что желаем всей душой? к тому ли стремимся? Если хочется хоть ненадолго оставить наши дела и уехать, или просто пойти пешком по дороге навстречу ночному ветру и звездам – наверное, надо идти. А когда-нибудь прийдется нам оставить все и уйти, никогда не возвращаясь. Ушел из своего дома Лев Толстой, никем не понятый; — не мог и быть он понят никем, и ничьими, кроме как его, не могли быть чувства и мысли, с которыми он ушел через ветер и темноту. И только это могло успокоить его, и ушел он – только для покоя души своей. Чтобы найти покой – надо искать; но не там он, где мы теперь, не в нашей привычной жизни. Покой души не связан с покоем тела, ибо разные они по природе своей – тело и душа, и время у них разное, и не надо их между собой сопоставлять.
    А как искать покой этот – да кто бы знал? Только сама душа и подскажет.

* * *

    P.S.

    Никакого продолжения этого рассказа не предполагалось. Он был написан лишь для того, чтобы через несколько лет как бы случайно наткнуться на него, сортируя записи в рабочих недрах компьютера, и с удивлением и горечью прочитать о прошлом, которое к тому времени уже давно должно было измениться к лучшему. Вспомнить, показать друзьям, сказать им – вы, дорогие мои, можете считать себя счастливыми хотя бы потому, что…
    Но всё получилось совсем по-другому. Надя умерла меньше чем через полтора года после приезда Владислава, от обширного инфаркта. Ему никто не позвонил и не сообщил о смерти, и он не знал ничего, потому что долго не приезжал в Крым, — а к тому, что Надя не звонит, давно привык и не удивлялся. Но через два года он, конечно, приехал; он узнал всё в Надин день рождения, а до тех пор он считал ее живой. Никто из Надиных друзей не мог найти номер его телефона, в том числе и Полина. А что с нее спросить? Полина жила со своим гражданским мужем – наркоманом, и вскоре после Надиной смерти из дома исчезли почти все вещи, и те деньги, которые были у Нади, когда она продала маленький дачный участочек в три сотки (это ради Полины, у которой через два месяца после Надиных похорон родилась девочка), и всё то, что родственники и друзья собрали Наде на памятник. Естественно, никакого памятника на могилке Нади не было.

    «Пожарный выдал мне справку,
                                    что твой дом сгорел…»

    Через неделю после Надиной смерти умерла ее маленькая старенькая собачка, которая лаяла на Владислава, когда он перелезал через забор Надиного дома. Через месяц умер отец, который до самой смерти так и не встал с постели, не подпускал к себе врачей и все требовал водки.
    Но Владислава ждали – когда он приедет и поставит Наде памятник. И он поставил памятник, вместе с Надиными друзьями – доброй Мариной и ее мужем Володей, и их детьми, которых очень любила Надя. Она всегда завидовала Марине и иногда шутя просила ее поделиться с ней хоть кем-нибудь одним. Памятник красивый, и его видно с феодосийской дороги. Владислав будет приезжать к Наде, и это, видимо, теперь для него единственный повод для поездок в оставленное Божьим попущением место. Надя лежит рядом со своим младшим братом, инвалидом афганской войны, которого она пережила на семь лет. Где похоронен ее отец, никто уже не помнит, кроме Полины. Если только Полина еще что-то помнит; она уже с трудом вспоминает дату рождения своей мамы. Кстати, она родила еще второго ребенка, мальчика. Что ждет Надиных внуков – об этом не хочется и думать; остается лишь надеяться на лучшее. Весь Крым надеется на лучшее. Всю свою долгую, долгую историю.

2004-2007 гг.