АНТОХА

 

Антоха

    В одну из моих первых рабочих смен в качестве горного мастера, ко мне в карьер приехало что-то вроде ежедневной инспекции – зам. начальника Лосиноостровского рудоуправления Шлюзовский, и Антоха – он тогда был в должности «помзама» или «замзама». В общем-то, никто он был. Но Шлюзовский для рабочей среды был начальником большим, — а главное, очень вредным и крикливым. Поэтому Антоха, «ходя с начальником», тоже принимал на себя часть въедливой орущей субстанции, невольно приобретая некую значимость – но только этим, остальное надо доказывать. Ну, а поскольку при этом молоденький, изображает важность и строгость на бородатеньком лице – тогда, значит, и «Антоха».
    Ежедневный объезд карьеров предприятия означал одно – приедут на зеленом «уазике», к тебе не подъедут, не поздороваются; походят по карьеру, там-сям попинают ногами, найдут недостатки и после найдут тебя, подлетят и наорут. Наорут обязательно, по любому поводу, презрительно и унижающе. Это было нормой общения. Причем я только потом понял, что напрасно считал, что, как молодой и никому неизвестный выпускник института, едва приступивший к своей профессии, не представляю никакого интереса для начальства. Представлял, и именно меня-то и нужно было изначально оборать, поставить на место, показать именно мне, кто я такой, и посмотреть, как я на это прореагирую. Мало ли кто я такой или кем хочу стать. Это было традиционно, вроде ритуала племени, инициацией, и являлось в дальнейшем для «молодого» определением статуса в местной иерархии. Так «вводили в общество».
    Сам Шлюзовский в то время не мог меня заинтересовать. Так, небольшой злобный человечек с ровной прямой челкой на низком лбу. Что он говорил, я забывал прямо по ходу речи, потому что в основном было не по делу, простой ор. Я знал, что в карьере все было нормально. А он крутился на обуренном блоке, метался, рискуя свалиться в скважину, кричал что-то про правила безопасности, соответствие чему-то, отношение к работе, месячный план и все такое подобное. Мне тогда было двадцать с небольшим, и про себя я следил только за одним – чтобы он не превысил допустимый уровень грубости. Тогда бы я остановил так или иначе его излияния; конечно, был бы конфликт, но я не боялся таких конфликтов. Антоха заинтересовал меня больше – он был чуть старше меня, и понятно было, что такое же никто, но он злобно зыркал на меня черными глазками, а его стильная бородка приняла угрожающий угол наклона. После того, как Шлюзовской оторался, и в допустимых пределах (в общем-то, на самом деле он был не злым человеком), Антоха подошел ко мне ближе, прищурился, и, как ему казалось, жестко, произнес что-то вроде:
    - Вы все поняли, я надеюсь? Имейте серьезное отношение к делу, вы так же, как руководство карьера, за все здесь отвечаете!
    Я пожал плечами и ничего ответил – какой смысл-то? Тем более Антохе ничего и не нужно было. Ритуал.

        С того раза я с ним не общался напрямую лет десять. В Лосиноостровске я проработал два года горным мастером, и все это время, как я слышал, Антоха оставался помощником Шлюзовского, сидел в его кабинете и составлял какие-то планы и отчеты, а также ездил с ним на зеленом «уазике». Несколько раз я видел его издалека – в белой рубашке, с черной бородкой, высокого и идущего чуть позади за низеньким, всегда чего-то рыщущим и указующим рукой Шлюзовским.
    Начальство я терпеть не мог и умело от него скрывался. Как с ним общаться, я понял еще во время студенческой практики. Никак не общаться, и все для этого делать. Не говорить, не встречаться, не отчитываться, не стремиться в его ряды. Ибо все стало ясно для меня на первом же селекторном совещании.
    Замначальника карьера Маклаков, остававшийся в этот день «за главного», пригласил меня, молодого студента, посидеть с ним во время селекторной – послушать и вникнуть в дела предприятия. Маклакову нравилось руководить, он хотел выше, ему было интересно, и он с удовольствием оставался «поруливать» карьером, когда ему это удавалось. И то, чему я ужаснулся через несколько минут, было для него нормой, привычным общением на производстве.
    Сидя перед черным телефоном и подержанным динамиком с кнопкой, Маклаков суетился, ерзал на стуле, перекладывал бумажки со сводками, подчеркивал что-то в суточном отчете, опрашивал машинистов экскаваторов и буровых станков, что-то прикидывал в столбик на бумажке и бормотал, обращаясь к себе и ко мне:
    - Так, пятьдесят третий мы перегнали, площадку зачистили. Два раза по пятьдесят пять, ага, а в ночную шестьдесят и – ого! семьдесят пять! Хорошо! Фидер продлили, и на верхний горизонт у нас подъезд уже есть. Этот – два семьсот, этот – три четыреста, на два и восемь это будет семь двести девяносто и девять сто восемьдесят. Отлично, с опережением идем. И пять вертушек в первую, и во вторую четыре. И качество двадцать семь с половиной. Вся техника в работе. Ну, все у нас в порядке, ругать нас не за что. Мы молодцы сегодня, понял?
    Началась селекторная. Динамик под меняющийся фон выдавал производственные разговоры с различными шумами и уровнями громкости. Неприятный и надрывный, недовольный голос начальника рудоуправления опрашивал карьеры и участки производства – и различные начальники и замы ему отвечали разными голосами; вначале уверенно-отчетливо, по бумажкам с текстом и цифрами. Потом недовольный голос нервно обрывал на полуслове, и после паузы начиналось растерянно-оправдательное, сбивчивое и запинающееся. Если затягивалась пауза, или по степени сбивчивости было видно ошибку или незнание ситуации, недовольный голос повышал звучание, переходил на выговаривающий тон с угрозами, а иногда и на крик. Начинался разнос. При этом вспоминались прежние ошибки, неверные или недостаточные показатели, и часто происходил переход на личность отчитываемого, его волевые и умственные качества. Какого-то Пальцева обозвали тюфяком и еще как-то; по этому я понял, что он молодой, но толстый. Кого-то с водоотлива спросили, не хочет ли он самолично выпить воду с нижних горизонтов карьера. Иногда, когда отчитываемый начинал возражать или происходило выяснение ситуации на взаимодействующих участках, начинался гвалт. Люди бранились и перекрикивали друг друга. Проскакивал мат – объясняющий и для связки слов. Это было нормально; никто, кроме меня, обстановке не удивлялся. Иногда поверх отчета или гвалта откуда-то сверху и внезапно возникал мощный глухой и тоже недовольный, но в более весомой тональности, голос самого директора комбината – и тогда все враз затихали, внимая. После все продолжалось опять. Наконец, дошло дело и до нашего карьера.
    Маклаков напрягся, нажал кнопку и сбивчиво отчитался. Динамик подозрительно молчал. Маклаков подкашлянул, собираясь спросить, — наверное, как слышали; нет ли вопросов, — и уже потянулся выключить кнопку; — но динамик его опередил.
    - А, Маклаков, ты, что ли, сегодня? А вот ты скажи, Маклаков, а где у тебя пятьдесят первый экскаватор?
    Маклаков подпрыгнул на стуле, отдернул руку от кнопки и тихо пробормотал что-то вроде «ёп..» — к вопросу он был не готов. Но он быстро взял себя в руки и, найдя способ объяснения, уверенно начал оправдываться:
    - За прошедшую смену проехал метров триста. Потом… у него напругу выбило… по какой причине не знаем, электрика у нас ночью нету, разбираемся… найдем причину и собираемся еще метров пятьсот за сегодня…
    Но динамик мощно и вкрадчиво прервал его:
    - Ты, Маклаков, институт какой заканчивал?
    Комбинат затих. Динамик слегка пощелкивал повисшими в тишине радиоволнами. Селекторную слушали человек пятьдесят начальников и замов, человек сто вспомогательного персонала, еще — кто оказался в кабинетах; ну, и я, студент.
    Маклаков еще раз ерзнул на стуле, собрался, приняв устойчивое положение, и после этого тихо ответил:
    - Криворожский политех…
    Динамик тут же загремел, прервав:
    - А, политех все-таки! Не цирковое училище! Так что же ты тут паясничаешь – триста, ёп, метров, пятьсот! Тебя что, весь комбинат должен ждать, пока ты свой пятьдесят первый соизволишь пригнать на место? С оркестром, ёп! Ты что, дежурного электрика вызвать не мог? Телефона не знаешь, а?.. Напомнить?
    Я не отрывал глаз от бедного Маклакова. Триста человек на территории в сотню квадратных километров незримо слушали это с понимающими улыбками. Я ждал, что Маклаков заорет в ответ что-нибудь срывающееся и посылающее. Но он даже не покраснел, а только, вертя головой с каждым оскорблением, пощелкивал языком, подхихикивая.
    - Маклаков ты, Маклаков… Ну, ничего. Мы с тебя, Маклаков, штаны снимем и березовым веником по заднице всыпем. Чтобы ты знал, ёп, Маклаков, что такое горное дело. И чтобы ты завтра. Доложил. Что пятьдесят первый. Твой. Доехал. Или едет – быстро, не как сегодня, не как всё у вас на вашем орденоносном, ёп, карьере. И доедет когда-нибудь. Куда. Надо. Понятно? Иначе вообще ничего завтра не докладывай! Всё. Так, следующий – бульдозерный участок!..
    Маклаков радостно и привычно нажал на кнопку и весело расслабился, подмигнув мне – ну, слава Богу, отделался, вот так у нас!
    Я все понял. Мое отношение к дальнейшей производственной карьере определилось. Это был 1988 год.

    Но, так или иначе, я заканчивал институт и получал образование, и моя будущая профессия мне нравилась. Я понимал, что так – везде, другого не будет; в советском союзе вся жизнь действительно являлась борьбой, как и прописано было в их кодексах.   

        На следующий год я работал горным мастером на том же самом карьере, получив распределение после института. Было лето, полярный день, солнце ходило по наклонному кругу – «днём» поднималось повыше, «ночью» пониже, с другой стороны. Сидя за столом в вагончике операторной, я размышлял над жизнью, что-нибудь записывал, звонил подруге и приятелям по служебному телефону, и смотрел в окошко на невысокий полярный лес и две дороги – железную и автомобильную, по которым ко мне приезжал различного вида транспорт. Вагончик стоял высоко, на перегрузочном складе, и из него окрестности наблюдались прекрасно. Если по дороге, приближаясь, пылил какой-нибудь «уазик» начальства, я готовился к привычного рода действиям, отдавая по телефону и рации нужные звонки и указания, чтобы часок-другой все безболезненно крутилось без моего участия. Я знал – если «уазик» сразу заедет ко мне на перегрузку, то говорим начальству, что всё нормально, всё работает и все в порядке. Орать на меня, стало быть, не за что. После этого начальство поедет в карьер проверять, так ли это на самом деле, и, по-любому, вернется меня выбранить, — а меня уже не будет на месте. Но, как правило, начальники сразу неслись в карьер, чтобы застать всех врасплох и потом выбранить с ходу, по результатам обследования – это намного эффективнее. Я одевался, спускался с перегрузки и шел в тундру. Ложился там в мягкий мох, под березку среди больших красивых валунов, обросших лишайником, и наблюдал ситуацию, обмахиваясь веточкой от мошкары. Найти меня было невозможно. «Уазик» крутился по карьеру, периодически тормозил, пыля; начальники выходили и подобно деловым городским котам дефилировали вокруг на каком-то пространстве, иногда останавливаясь, сходясь вместе и пиная какие-то предметы. Иногда с ними приезжал и Антоха – его было видно, он ходил меньше и всегда чуть сзади мечущегося Шлюзовского, поэтому его путь был короче и прямее; когда руководители сходились и вставали кучкой – он стоял чуть поодаль, не участвуя в обсуждении. Он ничего не пинал, видимо, не владея в полной мере существом вопроса. Прийдя к какому-то решению, все садились в «уазик» и ехали в вагончик на перегрузку, намереваясь найти меня там и поступить как полагается. Но нет, не удавалось ни разу. Издалека мне не было видно, кто поднимается по лесенке и открывает дверь вагончика, но было понятно – если кто-то тянет дверную ручку на уровне пояса – это Булыкин, замдиректора комбината, или Антоха; еще бывал производственный директор Губельман, немного похожий на Троцкого; этот дергал резко и сразу влетал внутрь; если ручку вагончика тянул на уровне груди – то это Шлюзовский. Ну, а если пафосно и со значением поднимался по ступенькам и тянулся к дверной ручке чуть ли не снизу – то это тот самый, с самым недовольным голосом, начальник рудоуправления Брилёв. Его рост был меньше метра шестидесяти, и он был всеобщий «любимец», по стечению физических и личных качеств. Однажды, когда на центральной площади Лосиноостровска появилось объявление о гастролях театра лилипутов, фамилию руководителя театра заклеили и поверх написали: Брилёв. Люди не поленились – велика народная любовь. Вот он-то и вел большинство селекторных совещаний.
    Нет человека – нет проблемы. Начальство покричит, покричит по рации: «Горный мастер Булганинского карьера!» — да и уедет. Раз, не выдержав настойчивых позывных, рабочие ответили: «наш мастер на рации не сидит – он работает» — и «уазик» уехал без дополнительных вопросов. Я выходил из укрытия и шел по делам. Никто никогда потом мной не интересовался. Вот если попасться на глаза – это да, выдерут и высушат. А так… Оперативки и наряды шли своим чередом, все делалось согласно плану, с начальником карьера у меня были хорошие отношения. Да никому не нужен был я ни как личность, ни как ответственный персонал. В государстве, которым, согласно ленинским принципам, управляла кухарка, наглая и развязная – кто ж руководил промышленным производством? Никакого смысла люди собственно в производстве и не искали — оно было само по себе, определено государственными плановыми организациями, — а люди выясняли между собой отношения, как в деревне на танцах. Мерялись… кулаками, больше ничего, и в этом и был смысл. Как в обезьяньей стае – интересы альфа- и бета-самцов; определиться, у кого больше клыки и другие вторичные половые признаки, и утвердить свой статус. Директор комбината находился на верхушке такой социальной пирамиды и не допускал близости. Редкий из начальников высиживал на своей должности больше года-полутора; руководители перераспределялись по цехам и вспомогательным организациям, тасуясь, как колода карт – для чего, спрашивается? для того, чтобы люди не приобретали нужность, значимость, и не объединялись в какие-либо дружеские союзы. Поэтому этот директор просидел на своем посту лет двадцать; и пережил, всё руководя и руководя, — и «перестройку», и начало капиталистических отношений, и на руководящем посту вошел в двадцать первый век.
    Мне не хотелось «выше». Я ходил в спортзал, пытался что-то читать, заводил знакомства с новыми друзьями и подругами. Ездил в соседние города, находил там знакомых, ходил по экскурсиям и музеям. Мечтал. Не особенно понимал, чего мне в жизни нужно.
    В Лосиноостровске я проработал два года, и как только понял, что производство – не моя стихия, то вернулся в свой институт на должность младшего научного сотрудника. И потом были «путч» и неопределенность, и начало преобразования этого государства из одной формы в другую. Мне было к тому времени уже двадцать пять, и лучше я себя никогда не чувствовал. Двадцать пять лет – это возраст, когда ты чувствуешь полный расцвет физических сил, и тебе кажется, что ты все понимаешь о жизни. В общем-то, так оно и есть; по природному человеческому строению и предназначению это средний возраст мужчины, и к этому времени он все свое главное и природное он уже совершает – рождает детей, побеждает врагов, строит жилище, если удастся. Все остальные человеческие задумки, дела и методы продления жизни – это плоды деятельности непонятно откуда появившегося у него разума, благодаря которому он переходит в какое-то несвойственное другим живым организмам состояние пути к выбору и пониманию. Вот к этому состоянию я еще тогда не перешел. Тогда была весна; тогда у меня всегда была весна, и больше всего из того времени я помню весну; я любил, нервно и неопределенно, — не мог определить, кого больше; и меня любили тоже. Я ходил в черном плаще-реглане, широких полосатых штанах и свитере с вырезом, тренировался со штангой и говорил людям в глаза все, что знал и думал (слава Богу, и того и другого было немного.) Денег, в общем-то, не было, — да тогда и не надо было их, в отличие от нынешних реалий. А когда они появлялись, то сразу же превращались в ничто, я никогда не успевал ничего на них купить. В лучшем случае мне удавалось только съездить в Крым недели на две-три. Что будет со страной – никто не знал, и я тоже, — но предполагал худшее, немного представляя себе историю, и «в случае чего» готов был дёрнуть через какой-нибудь крымский порт подальше от гражданской войны. То есть и «местообитание» не было главным. В общем, я был свободным человеком. Это обстоятельство наложило печать на всю мою оставшуюся жизнь – и я до сих пор еще не жалею о том, что никогда у меня не будет ни детей, ни семьи, ни внутреннего спокойствия, ни примирения со всеми теми правилами, которыми меня окружает действительность.
    Однажды я приехал в гости к своей тогдашней подруге – в выходной, утром в ясный весенний день. Потом мы пошли гулять по Москве, по районам новостроек, заодно по каким-то мелким бытовым делам – заплатить по счетам или вроде того; ей нужно было отправиться вечером за город, и я не мог поехать с ней, потому что она была замужем, замужем неудачно и непоправимо – у нее была замечательная дочка, милая и красивая, и как раз в том возрасте, когда никак нельзя преподносить детям разводов и скандалов. Понятное дело, я никакого мужа и отца семейства тогда не мог представлять собой никоим образом; дальше «jeune premier» мое эго не шло. Я любил ее и ни разу ей об этом не сказал, поскольку понял это только через много лет, после одной трагической истории. Тогда я понял, что любил почти всех своих подруг, с которыми прожил более-менее продолжительное время. Азбучная истина – значение человека в твоей жизни становится понятным только после его ухода, и ты прекрасно знаешь об этом по книгам и различным чужим историям – но для того, чтобы понять в полной мере, нужно самому прочувствовать, пройти через это. Нужно ли? Не тот вопрос… не нужно, но неизбежно.
    Я провожал мою подругу на автобус или такси, и мы говорили не о пустячном; — о жизни, о чувствах. Нам было радостно вместе, и не хотелось расставаться. И помню, как мы искали какой-то неосуществимый предлог для того, чтобы еще немного побыть вместе, от этого было нервно; помню, как ей захотелось поесть, и именно домашней жареной курицы – она сказала – «курочки»… Было голодное время начала девяностых, ничего не было в магазинах; чтобы поесть что-то хорошее и вкусное, нужно было пойти в какой-то нормальный ресторан в центре Москвы, и затратить на это целый вечер, не меньше, и за какие-то серьезные деньги, которых, возможно, у нас тоже не было, – и не факт, что какая-нибудь ресторанная курочка оказалась бы действительно вкусной по-домашнему. Тогда еще, как правило, готовили невкусно. Вот так, такие были времена, и тогда ничего странного в этом не было; и трудно поверить в нереальность таких простых вещей в наше нынешнее время. Мы любим говорить о больших ценностях бытия и презрительно говорим о вторичном – о деньгах и других удобствах; да, это так, и не надо расслабляться на мелочи, но… человек имеет право на простые, бытовые, малые желания, привычки. (Одна моя знакомая – красивая, интересная — вышла замуж (за богатого) и уехала за границу, и однажды приехав навестить в то время родителей, в магазине с совершенно пустыми рядами полок ходила и… плакала. Я тогда слушал это и негодовал – я был в ярости – как можно было унижаться до этих слез!) И тогда я делал вид, что – ну нет курочки, ну и что? делов-то; а мне безумно, тоже чуть не до слёз, хотелось, чтобы сейчас же, немедленно, была здесь для нее эта несбыточная вкусная курочка.
    Нереально человеку осчастливить другого именно так, как тот этого хочет. Люди слишком разные для этого, у них слишком различны желания, чувства и мысли, и меня никогда это не удивляло. «Таков закон жизни». Но бывают моменты, когда ты точно знаешь, что сейчас близкий тебе человек хочет именно вот этой простой вещи, и нет выдумки какой-то, или какого-то социального ритуала, и мой практичный ум знает, что тут нет ошибки, непонимания – да, именно вот это просто сейчас нужно, вот эту простую вещицу дать, — и нет, невозможно… И это совсем неудивительно в порядке вещей, но непонятно, бессмысленно, глупо по… по человечески желаемому. У меня в жизни много таких моментов; жизнь моя сократится по крайней мере на то время, насколько я переживал их. Мне почему-то не настолько обидно, что я умру, и что другие умрут (видимо, я просто привык к этой мысли, и с этим внутренне смирился), чем то, что я не могу несравнимо более простого – не «жить вечно», а – «курочку». Возможно, я убедил себя, что постоянно думать о смерти просто вредно для здоровья, тем самым приближая неизбежность; понимание, пришедшее к нам после долгих размышлений, иногда дает нам некую «броню», защищающую нас от эмоциональных переживаний; — но от «мелочей» простых желаний такого иммунитета нет. Когда я буду умирать и вспоминать перед смертью близких мне людей, то о ней – я вспомню именно «курочку». И о каждой из моих любимых женщин есть у меня много воспоминаний, но всегда одно из них – на первый взгляд, не столь уж примечательное, но разрезающее память – и когда это воспоминание было действительностью, я, конечно, не сразу – но понимал это очень скоро, через несколько минут, или даже секунд. И именно так вообще приходит понимание сути всего важного. И тогда я уже понимал почти сразу, что «курочка» эта – на всю жизнь, навсегда.

    Какое отношение это все, казалось бы, имеет к теме рассказа? и надо ли вообще говорить сейчас об этом? Но я все сведу воедино, и не одной связкой.
    Ну, вот например, насколько я помню, как раз в этот день разговор наш коснулся общих знакомых, и среди них вдруг оказался Антоха, — он совсем недавно до того учился в институте вместе с моей подругой. Оказалось, что она о нем была хорошего мнения, и считала его вообще очень приятным и интересным человеком. У меня и мысли подобной не было – я давно поставил Антоху в разряд совершенно не приемлемых для меня персон – по характеру, образу поведения, выбору жизненной направленности. Не так-то правильно все у меня – примитивно подумал я примерно так, соответственно моему тогдашнему возрасту; — не так-то правильно не терпеть человека, встретив его всего раз в жизни.
    Потом мы расстались с нею; так бывает; благодаря ее влиянию, в значительной мере, я избавился от тогдашнего своего идеализма во взглядах на жизнь – читать, рассуждать я умел всегда, но был слишком наивен (еще одна сакраментальная истина – и это тоже проходит со временем). Она неожиданно спровоцировала меня от бесцельного сознания «наслаждения бытием» к более практическому приобретению средств для этого наслаждения. Я ушел из своего института, чтобы заработать денег, и заработал, и приобрел всё, что полагается современному человеку (разве что за исключением семьи, но если уж говорить о современности, то и это не обязательно), и часто путешествую теперь – есть на что. Почти все мои друзья, которые были связаны с научной деятельностью и горным делом – по мере социальных перемен в нашем идиотическом государстве бросили свои профессии; те, кто работал в дальних городах, переехали в «Мммоскву», и по-разному обитают в огромном и нелепом социуме, именуемом этим странным названием. Я как-то раз встретил Антоху на новоселье у своих знакомых – он тоже не избежал перемен, и занимался теперь каким-то полубизнесом – то ли чековыми фондами, то ли торговлей электроникой, то ли тем и другим вместе, что быстрей получится. Мы оба сделали вид, что рады встрече, и умудрились поговорить около получаса, практически не касаясь ни лосиноостровского пребывания, ни общих знакомых, ни вообще каких-то серьезных точек соприкосновения. Я даже не помню ни одной фразы из этого разговора — ни о чем во всех смыслах этого слова, типичное «встретились-поговорили», без какого-то душевного контакта. Помню, я только удивился какому-то забитому, словно бы извиняющемуся взгляду его; он как бы смотрел на меня снизу, хотя был выше меня. Я помнил другой взгляд – прощупывающие глазки. Но их не было больше. И еще – он не был ни сильным, ни неприятным, ни давящим; то есть он был не тем, кем мне казался раньше. Достаточно образованный, с достаточно веселыми шутками. Я узнал, что у него красивая жена, и с семьей все в порядке. Стильная бородка выглядела по-прежнему. Но после встречи и разговора остался в памяти его взгляд снизу, и хотя, конечно, он был все же Антон, в памяти у меня он прочно и насовсем утвердился Антохой. Мы обменялись телефонами, по которым потом никогда не звонили.
    Через несколько лет я ушел с одной денежной, но не понятной и не пригодной для души работы, устав от современных менеджерско-финансовых отношений. Эта деятельность не нравилась мне с самого начала, а пришлось заниматься ей несколько лет, и после этого работать не хотелось вообще, нигде и никак. Мне нужен был отдых от бесцельности; я и отдыхал – путешествовал, встречался с друзьями, ремонтировал дом в деревне, и только когда стали заканчиваться деньги, начал думать о средствах на дальнейшее. Как-то раз, почти в шутку, я сказал друзьям, что вообще не буду работать нигде, кроме как по специальности, — и вдруг оказалось, что моя бывшая профессия горного инженера начинает быть востребована, то есть можно зарабатывать более-менее достаточное количество денег для нормальной жизни. Тут же меня протежировали и ангажировали — «ну, я и пошел» — как начинается много историй о разном; и я даже удивился тому, как по-другому я воспринимаю деятельность практическую, реальную в сравнении с неприятной для меня «торгово-финансовой».
    То, что называется нашим государством, но не существует уже более девяноста лет (ну не дано это ни нашим родителям, ни нам самим), я игнорирую лет двадцать. Вот, наверное, с того самого времени, как я приехал в Лосиноостровск, примерно с того памятного селекторного совещания – «игнор» и пошел. Слияния с обществом у меня не получилось, я стал постепенно выбирать из него тех, кто был душевно приятен мне. Процент мыслящих людей в любом обществе невелик, и тем более высок дефицит мысли в обществе, много лет её уничтожавшем и продолжающем это делать. Выражусь точнее – теперь уже не уничтожает, но не культивирует. Как дурная, пьющая мать – рожает ребенка и бросает его судьбе, продолжая жить на «пособие»; у нее нет времени и желания его воспитывать – есть дела поинтереснее – так ведет себя и наша «общественная надстройка». В нашей теперешней стране – стране, где километр дороги и квадратный метр «жилья» стоят в разы дороже, чем в цивилизованных государствах, где большинство людей разговаривает нецензурно, где не думают о науке и сельском хозяйстве, а политика подобна рыночному балаганчику с куклами; где за «откат», за взятки — учат, лечат, строят и руководят, и где живут на продаваемое за рубеж богатство, доставшееся от государства, которое мы, ничтоже сумняшеся, продолжаем хулить – в этой стране нет дела до собственных граждан, о них помнят только в связи с налогами, выборами и «нехваткой рабочих рук». Эти самые граждане живут не в государственной системе, а внутри нее, как термиты в старом древесном стволе. А самого государства у нас пока еще нет; мы зарабатываем деньги своей деятельностью, и покупаем на них все нам нужное – жилье, образование, медицину, безопасность свою и родных; когда же дело касается государственных услуг своему гражданину – то этому гражданину еще нужно добраться до них, заплатив за каждую бумажку каждому чиновнику – и в результате получить какую-то смешную сумму или что-нибудь условно годное для использования; и еще десять раз подумаешь, «стоит ли связываться». Не худшее сейчас время, и мы должны благодарить Бога за то, что мы «попали» в него, а не в страшный промежуток с семнадцатого по пятьдесят третий. (То время – историческое заболевание человечества. На теле истории остался шрам). Но и нам кой-чего досталось. Из нашего поколения практически все мои друзья в неопределенности меняют занятия, профессии, с трудом решают бытовые проблемы, и им некомфортно в жизни и общении. Непонятно, что у них впереди. «Несветло». Денег можно заработать, но и что это значит для думающего человека?

    Люди, которые стараются что-нибудь изменить – существуют, и я стараюсь их держаться. Для начала нужно стараться не лгать и не воровать; все-таки принципы моей молодости еще действуют, и я вспоминаю их, и надеюсь на лучшее, глядя на своего друга, который руководит предприятием, в котором я сейчас работаю. Он во многом такой же, как и я, но еще и руководитель – «в отличие от». Здесь-то и довелось мне увидеть нашего Антоху в третий раз.
    Он пришел, найдя в интернете объявление о вакансии, но сразу сказал, что пришел не с тем, чтобы устроиться на работу, а просто посмотреть на моего друга – они тоже были знакомы. Я зашел в кабинет по какому-то делу, и увидел Антоху; тут мы все и собрались.
    Стильной бородки у Антохи давно не было; он был седой и толстый; взгляд был уже совсем проблемный. Одет он был, в отличие от прежних времен, нелепо и некрасиво. Он ерзал на стуле, и я вдруг вспомнил Маклакова, селекторное совещание и «веником по заднице». Мало того, что глаза изменили цвет и вокруг них было много-много морщинок, они жалобно смотрели как-то мимо всего – мимо нас, мимо окружающих предметов, и все как-то снизу, снизу. Он рассказал нам о своей жизни, и у кого-то из нас вдруг вырвалось вслух – Антоха ты, Антоха…
    Но он совсем не обиделся, хотя изобразил обиду: — Хе-хе, вот сейчас встану и уйду от вас; — и изобразил, что встаёт, но не встал.
    Бизнес девяностых у Антохи не пошел, как в свое время у всех нас. Он раньше нас вернулся в профессию, и поработал в пресловутом метрострое и нескольких московских производственных организациях. Он был, прорабом, начальником отдела, главным инженером, и везде ему работалось тяжело и безденежно. Он нигде не был, никуда не ездил, кроме Украины и Турции, не знал никаких серьезных новостей и все говорил о работе, о том, как тяжело приходится ему, про взятки и чиновников, про бедность и бесперспективность, про Путина и Медведева и что они творят со страной. Он еще раз сказал, что не пойдет работать в нашу организацию – он не потянет, у него дети и он хочет быть дома, в семье. Стало грустно, и я спросил его про Лосиноостровск. Оказалось, что все руководители, которых я помнил – и Шлюзовский, и Брилев, и Губельман, и Маклаков, и остальные – все умерли, чуть перейдя за пятьдесят. Директор комбината, гонявший их по разным должностям, еще успел поруководить другим комбинатам, и до сих пор известен, и его приглашают на всяческие консультационные должности в разные горнопромышленные фирмы.
    Антоха посидел немного, покурил и ушел. Сказал, что будет звонить. Не будет. Эх, дай Бог ему пенсию нормальную.

    Мне стало страшно. Я представил себе, что мог быть Антохой. У нас один и тот же возраст, одна профессия, одни знакомые и биографически почти одна и та же судьба. Если говорить о карьере и должности, то Антоха всегда был выше меня по должности. Если о семье, то тут вообще не о чем говорить с моей стороны. Если о предпринимательстве, активности в жизни, то по сравнению с ним я бездельник и скептик. Однако я доволен жизнью, и весел, и спокойно встречу все, что она мне приготовила, несмотря на все мои проблемы и комплексы, а он – нет, не встретил. Почему так получилось?

    Что я могу ответить? Вот, например, сказано давно уже – бытие определяет сознание. В русском языке эта фраза объединяет два совершенно противоположных смысла, объединенных и перетекающих один в другой поверхностью Мёбиуса. Что что определяет, понять нельзя; скорее всего, иногда сначала одно определяет другое, иногда наоборот. (В латинском оригинале-то этой фразы все как раз понятно).
    Вот этим русские от «иностранцев» и отличаются. У нас все многозначно и расплывчато, нет определенности и осознания. Что ни придумано, все – не понятно для каких целей. «Построить мост через пруд, чтобы по нему люди ездили». Мы живем не планами и замыслами, а желаниями и настроениями. В результате имеем «интересную» историю, потерянное государство и непонимание со стороны всего остального мира. «Мне так нравится», и всё, и не мешайте – я так хочу жить. Вот такая и страна наша, и все организации в ней, которые как ни организовывай, все равно будут сами по себе, ни одна на другую не похожие. Семьи, фирмы, партии – всё «наше», своеобразное, интересное и ни во что не вписывающееся. Но при этом соблюдаются простейшие цели и желания – материальных благ, славы, власти, и пока мы размышляем да мечтаем, сменяющимся вождям племени – вынь да положь. А механизм распределения и выравнивания не отработан – мы отличаемся от «устоявшихся» стран благодаря нашему выпадению из общей истории – то ли из-за этой самой неопределенности, то ли из-за того, что вот так уж нам «повезло», а, может, и из-за того, что другие нам подобные народы уже не существуют, уступив другим свое место, а мы все еще держимся.
    По-моему, в этой среде, в русском мебианском пространстве единственный способ комфортного бытия личности – именно делать то, что хочется, безо всяких правил и лозунгов. «Мне так нравится» — и с этим ты гармонично вписываешься в окружающий хаос. А если ты не выстроил свою собственную системку бытия, то чужая судьба может завести непонятно куда. Пойдешь за кем–нибудь, будешь «строить жизнь с кого» — все окажется без смысла для тебя; замысел-то «этого дела» другой. Лучше личность непонятная, да своя, чем кем-нибудь придуманная. У нас люди волею судьбы вынуждены становиться личностями.
    А что же нам всем хочется? Любви, добра, тепла. Долгой и интересной жизни. «Что такое хорошо и что такое плохо». Хорошего хочется. И, как это ни звучало бы непривычно – всем нам известно, как и в какой ситуации поступать хорошо и как плохо. Критерии нравственного выбора нам известны. Ну так вперед, чего в газеты-то смотреть? «делать жизнь с кого»? Любить людей. В нужный момент дать им желаемого. «Курочки» какой-нибудь – дать, без пафоса и морального самоудовлетворения. И ничего больше не надо. Ни денег никаких себе, ни вещей никаких. Желания, чувства – все, что сможем понять; вещи, слава – ничто. Честным перед собой и перед другими тоже быть хочется.
    А Антоха обманулся, и, наверное, так этого и не понял. Он посмотрел на взрослых дядек, как они себя ведут, и с ходу стал им подражать – доверчиво и бездумно. А всё это было системным обманом; ничего там не было для души. Идея великого производства-строительства рассыпалась внезапно, как будто и не было ее, вместе с самим производящим-строящим великим и вечным государством. Если бы ничего по сути не изменилось в девяностые – тогда бы ему полегче было. Но пришли новые дядьки, и тоже стали пропагандировать свои правила; не для себя, а для других. «Теперь все богатыми будем». И опять он повелся, и опять обманули – не будут все богатыми, а только некоторые.
    Я — поступил по-другому, и не из-за большого ума, а из-за стремления к независимости, желания все знать по-своему и делать по-своему. Книжек начитался, что ли… вроде этого. И – получилось; смело могу это уже сказать – потому что интересно мне жить. Вообще, когда сразу себя заявляешь, как «нестандартного», к тебе, как правило, относятся гораздо уважительнее. «Видали нахала? Ну-ну, пусть повыделывается. В дело не пускать, конечно, но пусть болтает – пусть про нас говорят, что мы либералы. Пока не трогать его, и корочку дать съесть, ему больше и не надо. А остальных – одеть в галстуки, и драть с них все полагающееся с девяти до шести как минимум».
    И нынешняя наша промышленность, равно как и другие виды деятельности, рождает новых антох, строит и гоняет их по стране, агитирует за общее дело. За единое и справедливое. (Собственно, кто ж за раздробленное и обманное пойдет)?
    Но ведь это я за Антоху переживаю, а он вполне себе ничего. Несчастным он не выглядит, живет себе по своим взглядам, и просто он другой, не-я. Может, это я ему не нравлюсь, с «эстетствованиями». Я себе свой путь выбрал, но и его мировоззрение – имеет право на жизнь. Вообще, Антоха в большинстве. Не предосудительно.

    И конечно, я тут написал про честность, а в одном, по крайней мере, приврал (ну, как без этого, я же писательством занимаюсь), и прощенья прошу, и кое-кто переведет дух – «это не про меня». Антоха – это образ собирательный, человек из пяти.
    И в жизни всё не так плохо.

2010 г.